«Поэт ХХ века, – читаем мы в «Свидетельстве поэзии», – это ребенок, которого тренируют в уважении к голым фактам исключительно жестоко просвещенные взрослые». В заключение автор, однако, подчеркивает: «И все-таки существуют знамения, которые позволяют ожидать фундаментальной перемены у самых истоков, то есть техническая цивилизация начнет смотреть на действительность как на стеклянный лабиринт, не менее волшебный, чем тот, который видели алхимики и поэты. Это стало бы победой Уильяма Блейка и его „Божественных Искусств Воображения“ – но и триумфом ребенка в поэте, слишком долго дрессированного взрослыми».

Обретение детской «наивности», детской чистоты взгляда – при этом взгляда, не лишенного и доли жестокости, – возможно лишь при подчинении «приказу эротического воображения», разжигаемого страстями и по-своему бескорыстным любопытством. Это-то любопытство и открывает просторы «формы более емкой», к которой ведет Милоша рисунок библейского стиха. На эту стезю автора «Безымянного города», вероятно, привело наблюдение, сделанное Оскаром Милошем, которое состоящий с ним в родстве нобелевский лауреат приводит в своих рассуждениях: «Форма новой поэзии, – писал Оскар Милош, – вероятно, будет формой Библии: свободно текущей прозой, выкованной в стихотворные строки». В этом насыщении поэзии прозой, то есть в выдвинутом Чеславом Милошем еще в сороковые годы отходе от «упрямо рефлективной лирики», проявляется стремление к «верности детали», к постоянно обновляемому опознаванию действительности в ее форме, данной «здесь и теперь», как в стихотворении «Сараево» с язвительным ироническим подзаголовком («Пусть это будут не стихи, но хотя бы то, что я чувствую»):

Когда убиваемая, насилуемая страна взывает о помощи к Европе,в которую поверила, они зевают.<…>Теперь оказывается, что их Европа с самого начала быласамовнушением, ибо ее вера и основа – ничто.

Эта «верность детали», стремление свидетельствовать о моменте, который бесповоротно уходит, – своеобразное «подглядывание», как в стихотворении «Voyeur»:

Я был странствующим подглядчиком на земле. <…>Всегда думал о том, что носят женщины закрытым:Темный вход в сад познанияВ пене юбок, нижних юбок и оборок. <…>Я, правда, не собирался с ними спать.Их желали глаза мои, алчные, ужасно алчные,Приглашенные на комедию,Где философия и грамматика,Поэтика и математика,Логика и риторика,Богословие и герменевтикаИ все науки мудрецов и пророковСобрались, чтобы сочинять песнь песнейО неприручаемом пушистом зверьке

Эта «песнь песней» – поэзия, горизонт которой определен Писанием. И не случайно в результате своих размышлений над слабостью польского языка, над тем, как он заражен «литературностью», Милош взялся за труд нового перевода Библии. Комментируя свою работу, он замечал: «Но всё это только поиски, ибо сегодня нет польского языка, способного вынести библейский текст, – его еще надо создать». Можно предположить, что эти «поиски» должны служить не столько самому переводу, сколько созданию нового поэтического языка, позволяющего обычное повествование преобразить в притчу, в которой обыденность, случайная и временная, приобретает дополнительный аспект, наделяется смыслом. В стихотворении «Так называемая жизнь» мы находим описание трудностей, встречающихся на пути к тому, чтобы уловить действительность в сети этой «формы более емкой»:

Так называемая жизнь:всё, что дает сюжеты мыльным операм,не казалось мне достойным рассказа,или же и хотел бы я говорить, да не умел.

Дело в том, что и поэтическое повествование, и мыльная опера действительно говорят об одном и том же – о человеческой судьбе, о наших страстях и переживаниях, которые исчезнут вместе с нами. Однако – и тут появляется необычайно важная в поэзии Милоша проблема – именно поэтическое повествование должно сделать так, чтобы то, что мы считаем случайным приключением: наши радости и наши страдания, – нашло свое место в промысле Сотворения и насытилось смыслом.

2001

<p>Юлия Гартвиг</p><p>Медитация</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги