Труд проф. Ледницкого в десять раз человечнее и дружественнее к русскому поэту, чем лакированные сочинения, написанные в Польше. Ибо факты восстанавливают действительный размах несчастья. Что бы ни говорить о страданиях и безумствах Мицкевича-эмигранта, Пушкин, хоть и жил у себя на родине, был куда несчастней: он шел по узкой тропинке между оподлением и самоуничтожением, как позже Маяковский. Чтобы измерить его несчастье, надо не забывать, что поэт не может быть только циником и должен верить в то, что пишет.

А кто поруган злей? Кого из вас горчайшийИз жребиев постиг, карая неуклонноИ срамом орденов, и лаской высочайшей,И сластью у крыльца царёва бить поклоны?А может, кто триумф жестокости монаршейВ холопском рвении восславить ныне тщится?[Мицкевич. Русским друзьям. Пер. Анатолия Якобсона]

Но был ли Мицкевич справедлив, когда так обращался к старому другу (не имеет значения, Пушкина ли он имел в виду, если тот так воспринял)? Обвинитель никогда не вникает в запутанные мотивы, в ту чащу жизни, где принимаются решения.

Были ли антипольские стихи Пушкина, подлые, как любая литература, вступающая в союз с сильными против слабых, написаны «в холопском рвенье»? Можно полагать, что нет. Можно полагать, что возмущение парламентскими «народными витиями», этим Западом, мешающимся не в свое дело, и мятежными поляками – было искренним. «Народный поэт» [по-русски в тексте] разделял общий дух, ощущал глубоко великорусскую волю силы. Значит ли это, что он лгал, мечтая о временах, когда «народы, распри позабыв, в великую семью соединятся»? Тоже нет. Шофер берлинского такси, которого один журналист попросил прокомментировать события в Венгрии, так сжато изложил сложную истину: «Русский – мужик добрый. Он со всеми хочет дружить. Вынимает револьвер и говорит: „Люби меня, не то убью“». Быть может, в антипольских и антизападных стихах Пушкина – как в «Скифах» Александра Блока – есть попросту горькое изумление, что можно не восхищаться русскими и не любить их. В этом таится отсутствие перспективы: свой народ не воспринимается как один из многих. В этом есть черты инфантильного восторга по отношению к себе. На других языках столь племенная поэзия встречается редко. Чтобы найти ее, потребовалось бы отступить на много веков назад. В сравнении с ней поэзия Киплинга – вершина равнодушия к Британской империи.

И когда Мицкевич из-за границы бросал обвинения – чтó мог Пушкин, камер-юнкер, носивший ад в сердце? Даже его письма жене перлюстрировались. То, что он защищал эту систему и это рабство от «ветра с Запада», было особливым парадоксом судьбы. Но и в мятежные минуты он не мог себе позволить ясное сознание. Самое большее, что он мог себе позволить, – это образ из «Медного всадника: статуя царя Петра гонится по пустым улицам Петербурга за бедным Евгением, и эхо разносит стук копыт по мостовой. Статуя, под которой некогда, «Укрывшись под одним плащом, / Стояли двое в сумраке ночном» [цитаты здесь и далее в пер. В. Левика].

По мнению профессора Ледницкого, «Медный всадник» – в русской литературе произведение переломное, если говорить об отношении к «граду Петра». До тех пор было некритическое поклонение, теперь начнется отрицание. Следующим этапом станет гоголевский Петербург.

В течение XIX века Россия была больна навязчивой идеей польской «заразы». Дело Пушкина – лишь фрагмент целого. Царское правительство любило приписывать все мятежи и беспорядки деятельности иностранных агентов. Так, Кюстин в 1839 году записал, что крестьянское восстание на Волге называли «работой польских социалистических эмиссаров» – идея, надо сказать, свидетельствующая о фантазии чиновников. Влияние таких же эмиссаров усматривали в бунте украинских крестьян в 1855 году, как сообщает Аполлон Коженёвский. Наверняка удалось бы собрать еще немало подобных примеров.

Перейти на страницу:

Похожие книги