Слезы обильно, как вода, текли по щекам на подбородок, а оттуда капали на синтетические слезоотталкивающие кружева комбинашки. Смятое письмо лежало у нее на коленях, и я догадалась, что оно-то и было причиной слез. Была в маминой позе и в серьезных сосредоточенных слезах такая безутешная искренность, что я забыла про нашу вендетту и впервые с тех пор, как выросла из детсадовских платьиц, пожалела ее, как обиженную жизнью девочку. В то же время ехидное сознание ухитрилось отметить комичность сцены, ярко воскресившей в памяти другую, из оперного «Евгения Онегина», щекотавшего в носу желанием одновременно плакать, смеяться и посоветовать старушке Татьяне сбросить пудов этак парочку.
Я согрела маме чайку, обняла за широкие плечи, уговорила прилечь, и вот тогда-то, в постели, бледным отрешенным профилем своим она и напомнила мне мой детский ужас перед смертью. Позже, уже на ночь глядя, я все же разговорила ее. Патетически звенящим в ночи голосом она проговорила: «Ты одна осталась у меня в жизни. Не бойся, я не умру и никогда не предам тебя».
Честно говоря, я совершенно не понимала, почему, собственно, она должна меня предавать, не могла я понять также, почему она так сильно страдает от этого письма – ведь с возлюбленным своим она не виделась уже более двух лет. Он был симпатичным немолодым человеком – явным неудачником, когда-то много обещавшим, но не поднявшимся в карьере выше должности режиссера самодеятельной театральной студии. Юрий Александрович – так, серьезно, даже подобострастно мама называла его всегда, даже в беседах с подругами. С младых ногтей я подслушивала, вернее, просто слышала через занавеску их возбужденный шепот и знала, что мамин Ромео обременен семьей и чувством вины перед женой – старой актрисой, старше его чуть ли не на двадцать лет, всю жизнь удачно игравшей на этой возрастной разнице. Мне он нравился. Мне казалось, что они с мамой идеально подходят друг другу, но ясно было и то, что он никогда не оставит семью ради скромной учительницы из провинции. Их роман длился семь лет и был почти эпистолярным. Мама выплакивала ему в письмах свою любовь и отчаянное одиночество, а он, читая их, отогревался ощущением подлинного, ничего не требующего взамен чувства. За семь лет они виделись всего раз пять, и каждая встреча была в маминой жизни событием. Когда-то, еще в самом начале их романа, Юрий Александрович привез ей в подарок духи «Быть может», и годы мама жила надеждой на счастье, которое «еще быть может». Все кончилось, когда его жена нашла мамины письма и инсценировала очередное самоубийство. Эпистолярный роман почил, вместе с ним и мамина надежда. Ничего, ничего в ее жизни уже «быть не может».
5
В пятнадцать лет я с отроческой жестокостью отнеслась к «жалкой мелодраме» маминой жизни. Впереди у меня была собственная, и я намеревалась прожить ее по своему сценарию. Однако после школы поступила не в театральный «через мамин труп», как хотела, а в московский педагогический. Сколько бы она ни стращала меня многочисленными сюжетами из русской классики про актрис-неудачниц, они никогда бы не подействовали на меня, если бы последний залп запоздавшего лет на двадцать маминого здравого смысла не разрушил бастион моей решимости. В театральном блата не было, а в педагогическом был. Особого ума не требовалось, чтобы понять, что без блата втиснуться в гуманитарный вуз не стоило даже мечтать, у меня же, кроме страстной любви к независимости, не было ничего, даже элементарной грамотности. В своих театральных способностях я не сомневалась, но все же предпочла мамину синицу своему журавлю, лишь бы не оставаться в опротивевшем вконец темном царстве незамужних ткачих еще на целый год. Вообще-то в нашем городе был собственный педагогический институт, поступить туда блата не требовалось, но этот вариант мама сама отвергла как неприемлемый. Засунув ради меня в долгий ящик свои возлюбленные этические принципы, она разыскала в Москве бывшую однокурсницу – ныне завкафедрой в вожделенном столичном ликбезе.
Когда-то, став участницей трагического фарса, вошедшего в историю под названием «Освоение целины», мама променяла скучную аспирантуру в родном пединституте на тяжелый жизненный опыт в казахстанской степи в обществе таких же, как она, добровольных жертв коллективного безумия и невольных жертв массовых репрессий. На ее место в аспирантуру взяли нашу благодетельницу и теперь, через двадцать лет, приняв требуемые этикетом хрусталь и коньяк, та даже рада была помочь своей униженной просительнице. В ликбез меня приняли, несмотря на то, что кое-какие вопросы на вступительных экзаменах приоткрыли мне глаза на фантастические размеры моего невежества. В сотый раз дав слово быть благоразумной, я уехала в Москву, а мама осталась в нашем богоспасаемом городишке и неожиданно вышла замуж за человека, внешностью и развитием напоминавшего насекомое. На мое возмущение ответом была слышанная-переслышанная речь о стакане воды.