Оживленные, румяные, бабы носят из кухни ведра с горячим рассолом. Лица их неузнаваемо преобразились, будто кто-то неведомый стер "ради праздничка" с них серую пыль застарелого недовольства, и с удивлением Антошка убеждается, что их обычно тяжелые, как переполненные автобусы, тела сейчас двигаются легко и грациозно, что они вовсе еще не старые, и, смешно сказать, даже по-своему красивые. Эту красоту не портят ни кирзовые "говномялы", ни дырявые телогрейки, ни ветхие вкривь и вкось повязанные платки, потому что лица сияют радостью, оживившей их давно потухшие глаза.

Мужики, непривычно "тверезые", смачно хекая, рубят кочаны сначала на половинки, потом на четвертинки, а столпившаяся у корыта ребятня и старухи разделывают их в белое сочное "зерно". Мужики подмигивают, балагурят, обнажая металлические зубы, и звонко хлопают проходящих мимо баб по "платформам". А те и не возражают! Они смеются, щедро осыпают капусту целыми пригоршнями серой крупной соли, а поймав вызывающий мужской взгляд вальяжно, как в танце, поводят широкими плечами и бедрами.

Антошка в восхищении застывает перед этой неяркой, но очень дорогой ей картиной всеобщего благорастворения и отлично зная, что праздник не вечен, впивается в нее глазами, чтобы вспомнить и насладиться ею потом когда-нибудь, в сером потоке будней.

Да... ничего не скажешь, весело было!

Собаки радостно носились от сарая к сараю и деловито облаивали всех, кто бездельничал. Пацаны тырили кочерыжки и пуляли ими друг в друга. От работы все разогрелись и поскидали телогрейки. Крепко пахло потом, рассолом, желтым палым листом, грустью и сладостью бабьего лета. В тот незабываемый день казалось, что навсегда были отменены дворовые распри и кухонные междоусобицы. На душе у Антошки было легко, и она не торопила время, как обычно, а вкушала минуты по глоточку до самого донышка.

Управившись со своей капустой, всем миром помогали припозднившимся. Скоро Антошке стало не хватать места у их корыта, так что ее услали помогать на кухне.

К обеду сечки замолкли, а в бараке пошла гулянка. На кухне накрыли столы, каждый принес, что в доме было: кто пироги все с той же капустой, кто солянку со свининой, кто колбасу, кто шпроты. Тащили, не скупясь, что было самого ценного в загашниках.

Ну, потом, конечно, перепились, пели под баян всем народом любимые "Ох, туманы мои, растуманы", "Хас-Булат удалой" и, конечно же, "Враги сожгли родную хату", а некоторые даже плакали, как будто враги сожгли их собственную хату, хотя Антошка точно знала, что немцы до их города не дошли ста километров. Потом сдвинули столы и плясали кто парами, кто как; дети, как угорелые носились между танцующими – а контуженый баянист дядя Витя задушевно наяривал, сидя на табурете в обнимку со своим пожилым баяном, поводя всеми своими ногами, быстрыми руками, жилистой шеей, всеми мускулами своего странного, в синюю крапинку, лица.

Потом, честь по чести, дрались и тот же дядя Витя, тыча свои корявые, мозолистые руки прямо в лицо Согрешилину, кричал заикаясь и со слезой, что он "етими вввот ппальцами ддо Берлина дошел"... потом, умаявшись, разошлись и захрапели...

Антошка лежала за занавеской и чутко прислушивалась к материнскому шепоту все твердившему: "Ну не надо, дурак, иди уже отсюда, Антошку разбудишь!". Она все шептала, потом замолчала, а чуть позже вдруг довольно громко и счастливо засмеялась.

С материнской половины несло "Дымком", голоса бухтели "бу-бу-бу", материнская кровать мелодично скрипела и, глотая слезы, Антошка уснула, думая, что всех простила бы, но этого "благодетеля" ни за что.

Две недели барак, напряженно принюхиваясь, ждал, когда капуста заквасится, а уж к ноябрьским на столах у всех красовалась и мелкорубленная, и кочанная, и розовая со свеклой, и острая с перцем, "лаврентием" да смородинным листом, и уж конечно, королева всех капуст – с мочеными яблоками и клюквой.

От вкусных воспоминаний в животе у Антошки урчит, как будто туда запихнули неуемное радио, и она торопливо наполняет бидон, дотошно возвращает все на свои места и очень осторожно поднимается наверх.

Ее руки покраснели от холода и капустного сока и теперь саднят. Она просто чувствует, как они покрываются красными шершавыми цыпками, но чесать нельзя – иначе совсем взвоешь.

Кроме того, в суете она совсем забыла, что хочет в туалет, а теперь, когда самая опасная часть дела осталась позади, вдруг вспомнила. Она хотела было уже, оставив капусту, быстро метнуться и сделать свое дело, притаившись между сараями, как вдруг громко, совсем в двух шагах от себя услышала:

– А Вас, Штирлиц, я попрошу остаться!

– Выследили, гады,– догадалась она.

На цыпочках, чтобы половицы не скрипели, она подкрадывается к двери и сквозь широкую щель видит расположившуюся на куче мокрого, слежавшегося угля шайку: близнецов по прозвищу Баретки, Хорька, Соплиста и Полупадлу – Севку Кривихина, прозванного так за тщедушность и малый рост.

Перейти на страницу:

Похожие книги