Ошеломленный, я не сразу разглядел в мельтешне лохмотьев и судорог ужасное лицо идиота: маленькое, косо запрокинутое, кривоносое, с кровавыми щелками слепых глаз под изломанными бровями и обезьяньим лобиком; из перекошенного рта тянулась нитка серой слюны. Страшный нищий протягивал ко мне рачью клешню пятерни и, захлебываясь слюной, требовал денег.
Я схватился за карман, чтобы любой ценой откупиться от него, и тут вспомнил, что оставил бумажник в гостинице.
— Нон, нон дирхам! Нон даржан, но мани, кайн гельд!.. — растерянно закричал я на всех языках.
Нищий перестал трястись, и на миг мне почудилось, что по его бессмысленному лицу скользнуло отчетливое выражение злобы. Единственно в расчете на этот проблеск сознания я сказал с проникновенной убедительностью:
— Поверьте… даржан… отель… — и вывернул пустые карманы.
Лицо нищего странно дернулось, застыло, опять дернулось, и я стал свидетелем чуда восстановления разумного человеческого облика из страшной маски идиота. Сперва показались глаза, темно-карие, печальные, с красными, натруженными белками; спокойной линией легли густые, сросшиеся брови, над ними простерлась ясная гладь лба, затем нос занял место посреди лица, и, вобрав слюну, сомкнулся тонкогубый, четкий рот. На меня глядело худое, усталое, хорошее лицо пожилого человека. Он выпрямился и расправил плечи.
— Англе?.. Франсе?..
— Русский… рюс…
— Рюс?.. — повторил он тихо, чуть недоверчиво и заинтересованно.
Судя по живому, готовному блеску глаз, он хотел еще что-то спросить, узнать, но тут из подворотни послышался характерный раскатистый шум громких, уверенных голосов, и мой новый знакомец мгновенно скорчился, запрокинув лицо, ослеп и, повиснув на костыле, задергался, заплясал навстречу туристам.
Но всю необыкновенную одаренность этого человека я оценил лишь на следующий день. Мы приехали на дворцовую площадь, чтобы поснимать королевский дворец, живописных стражей у ворот и пеструю толпу, ожидающую выезда короля на пятничную молитву в близлежащую мечеть. Это очень красивая церемония; король, весь в белом, едет на белом коне в сопровождении нарядной пешей свиты. Но сегодня выезд короля был отменен, о чем, видимо, не знали томившиеся под жгучим солнцем люди. Ослабленные рамаданом[5], они дремали в тощей, просвечиваемой солнцем тени дворцовых стен, иные сидя на корточках, иные распластавшись на горячей, сухой земле.
Я отошел в глубь площади, чтобы ухватить объективом дворцовые ворота с двумя высокими башнями, и, когда сделал снимок, увидел, что ко мне приближается нищий-поползень. Он полз на заду, с неимоверными усилиями передвигая руками свои голые, тонкие, тряпичные ноги в огромных спадающих бабушах. Я хотел было ретироваться, но закинутое назад, искаженное страданием лицо паралитика показалось мне знакомым. Еще не веря себе, я шагнул ему навстречу и сразу признал вчерашнего слепца и трясуна. И он узнал меня и по-давешнему явил мне свое настоящее лицо.
Мы дружески поздоровались. Я глядел на него во все глаза, но не мог постичь тайны его нынешнего превращения. Он весь вытянулся, усох, ноги его были длинны и тонки, словно у паука. Как мог он отплясывать вчерашние пляски на этих мертвых, бескостных ногах? Новый образ требовал громадного труда и мастерства, но, верно, он не мог удовлетвориться раз найденной маской…
Мне о многом хотелось его расспросить, но я не знал языка. Улыбаясь друг другу, мы молча выкурили по папиросе, затем он двинулся дальше. Я смотрел ему вслед, он медленно полз по пыльной площади, еще далекий от цели, но уже весь в сборе, весь в образе, как перед выходом на сцену.
В Марокко нет национального театра, долгое владычество иноземцев задавило духовную жизнь народа, не тронув лишь религии. И сейчас где-то в Рабате, быть может у ворот Шеллы, быть может на залитой солнцем дворцовой площади, быть может в проулках медины, по-прежнему трясется в корчах или стелется по земле, вымаливая скудное подаяние, великий мастер перевоплощения.
В этот ранний утренний час шоссе, ведущее из Рабата в Мекнес, было пустынно. Мы изредка обгоняли какой-нибудь старомодный, дребезжащий автобус или маленький, задыхающийся «ситроен», уступали дорогу грузовикам, везущим на бойню печальных бычков и сбившихся в грязно-войлочную груду овец. Но песчаная тропка, тянущаяся вдоль шоссе, жила хлопотной, напряженной жизнью. Там тряслись на крошечных осликах, сидя по-арабски на самом крупе, седобородые шейхи, горячили поджарых коней молодые всадники; навьючив остроухих мулов тюками с мятой, инжиром, песком для чистки медной посуды, неторопливо продвигались к базару главы семей, а их жены шагали сзади, овеваемые золотистой пылью, иные босиком, иные в темных от дорожного праха бабушах. Тропинка ныряла в пади, проложенные уже высохшими ручьями, взбиралась на бугры, но равнодушные к ее выкрутасам всадники сидели каменно-недвижно, будто изваяния, обратив вперед темные, чеканные лица. И никому из них не приходило в голову оглянуться на ковыляющую позади подругу, подбодрить ее хоть кивком, хоть взглядом.