На что перепуганные консульские ответили: «Почему же не дают? О чем речь! Пусть приходит завтра».
И на следующий день мне действительно выдали визу. Так я наконец-то смог поехать в Россию.
Было и радостно и страшно. Денег у меня оставалось совсем мало, и я купил билет на поезд. Московский вагон практически пустовал, большая часть купе стояли запертыми. Проводниц я тоже не помню — видимо, они не особо выходили из своего закутка. Три дня в пути, через Венецию и Будапешт, где поезд простоял целый день. Это и был мой первый взгляд за железный занавес (Югославия, где я бывал уже несколько раз, находилась вне него). Все эти долгие три дня я пребывал в весьма странном состоянии, по мере приближения к России, а затем к Москве внутреннее напряжение все возрастало. Однако я очень мало что запомнил от того путешествия: видно, настолько был переполнен эмоциями, что мозг отказывался регистрировать внешние впечатления. В Будапеште я вышел погулять в город и, увидев на улице армейский наряд, заметил, что форма венгерских солдат удивительно похожа на ту, которую я знал с детства. Когда они подошли поближе и я услышал родную речь, то понял, что это солдаты советской армии — Варшавский договор еще никто не отменял.
Вечером поезд выехал из Будапешта и поздно ночью прибыл в Чоп. Сейчас название этого пограничного городка в Закарпатской области Украины мало кто помнит. Но тогда его знали почти все: даже переиначили известную поговорку: «Не кажи “гоп”, покуда не перескочишь через Чоп».
Чоп был воротами Советского Союза для всей Юго-Западной Европы, откуда к нам ехали через Венгрию. Тут поезд останавливался не только для чрезвычайно тщательной проверки документов и таможенного контроля, но и для своеобразной операции: ширина рельс в Европе и в СССР разная, поэтому в этом месте у поездов меняли колеса. На это уходило несколько часов, и, как правило, процедура происходила ночью. После пограничной проверки (ух, все нормально, пронесло…) я вышел из вагона, чтобы обменять деньги на станции, и попал в какой-то сюрреалистический параллельный мир: тьма, блуждающие лучи прожекторов, узкие коридоры между вагонами с колючей проволокой по бокам и вдоль них — пограничники с автоматами и собаками, рвущимися с поводков. Страшное, пугающее зрелище! В довершение нереальности происходящего над нами висели поднятые в воздух вагоны со светящимися окнами, из которых выглядывали заспанные бледные лица. А под вагонами с грохотом и лязганьем сами собой пролетали колеса, сталкиваясь и останавливаясь в нужных местах.
Мне пришлось подождать, пока наш вагон опустили, и я снова в него зашел. От усталости и шока я сразу уснул, а когда проснулся, вовсю светило солнце и поезд бодро отстукивал колесами по украинским просторам. Так я вновь пересек эту границу. Может, и хорошо, что мое возвращение благодаря поезду оказалось так растянуто во времени: наверное, при самолетном перелете у меня возник бы слишком сильный шок от резкой смены обстановки.
Я уже писал, что эмиграция подобна смерти: уезжаешь туда, откуда нет возврата: в полную неизвестность и неизведанность. Наверное, осознание необратимости шага, поступка — одно из самых страшных переживаний человека. Зато возвращение — своего рода ощущение воскресения, которое прорастает исподволь, постепенно; начинается с предчувствия самого события, которое постепенно претворяется в реальность. Удивительно и чудесно видеть дорогие, родные места, которые, как ты ранее был уверен, мог бы никогда больше не увидеть.
Осознание того, что финальность разделения преодолеть невозможно, настолько въелось в мой ум, что, когда приезжавшие из Москвы американские приятели привозили мне, например, испеченный мамой свежий пирог, этот факт как-то не укладывался в голове: я знал, что нас с мамой разделяет, скажем, восемь лет, а лежащему передо мной пирогу всего один день!
Теперь ощущение непреодолимости стремительно пропадало. Но сама эта перемена уже создавала тяжелый стресс. Его усугубляло еще и то, что я увидел дома: неустроенность, разруха и нищета тогдашней России невероятно резали глаз. В моей прежней жизни я их не замечал. Уезжая, я знал, что мама моя живет в средней, нормальной квартире, в среднем, нормальном доме. Но за почти одиннадцать лет моего отсутствия в России представление о «среднем» и «нормальном» у меня изменилось, и в мыслях своих я представлял весь московский быт несколько иначе.