19 августа, в день Преображения Господня, возвращаясь с литургии, я зашел к Алексею Цветкову и застал его в крайне возбужденном состоянии: «В Москве переворот, все пропало! Там путч, конец перестройке. Начинаются страшные времена!».
Я побежал домой, где уже разрывался телефон: всех сотрудников отдела новостей срочно звали на службу. Следующие две недели мы практически безвылазно сидели в офисе, выдавая каждый час свежие выпуски последних событий. В студии я встретил и свой тридцать шестой день рождения. Отмечать его, разумеется, было некогда. Я много раз выходил в эфир, в глубине души надеясь, что не только мои знакомые и близкие услышат новости, сказанные моим голосом, но, может, даже запертый в Форосе Горбачев сейчас слушает меня.
Но еще сильнее я стал ощущать острое, щемящее переживание: ведь в моей стране сейчас происходит нечто чрезвычайно важное, а я при этом не присутствую. Кое-что мне эта ситуация напомнила. Когда я в первый раз приехал в Грецию, то заметил в центре Афин выставку с фотографиями уличных шествий и манифестаций, в результате которых от власти ушли «черные полковники». И, глядя на веселые, счастливые, вдохновенные лица простых греков, я ужасно позавидовал тем из них, кто в то время был на улицах и все видел, во всем участвовал. Но вот теперь то же самое происходило в России, а меня там нет!
Я сижу в будке и вещаю, вместо того чтобы быть в родной стране, на улицах родного города. Постепенно начало крепнуть чувство какой-то нечестности, неправильности моего пребывания вне России. Я вспоминал, что много раз с неприкрытым бахвальством заявлял себя политическим эмигрантом, а не экономическим переселенцем и свысока поглядывал на обитателей Брайтон-Бича, Форест-Хиллса или Флашинга[60]. Но ведь коли это так, то причин обустраивать свою жизнь за границей у меня больше не оставалось. Я стал серьезно думать о возвращении.
Конечно, это решение вызрело во мне не сразу: путч не удался, наш график вернулся к норме, и у меня появилось больше времени для размышлений. Я ведь неоднократно говорил, что вавилонское пленение не длится больше 70 лет и что СССР тоже больше семи десятилетий не протянет. Но то просто были шутки — реально-то я ведь и сам этому не верил! Или все же надеялся в глубине души? Но вдруг мое «пророчество» начинало сбываться. Сбываться вопреки всякому здравому смыслу. Каким-то образом надежда — и весьма робкая — вдруг переросла в реальность. Но принять решение о новой и чрезвычайно радикальной перемене жизни оказалось необычайно сложно. Отказаться от всего, что есть, — от жалования, льгот, комфортного европейского существования — и поехать в нищенскую неизвестность? Жить непонятно где, непонятно на что, неизвестно чем заниматься… Заново привыкать к совершенно новому существованию в почти уже незнакомой мне стране? Накопить денег хотя бы на первое время я еще не успел. Может, стоит подождать пару лет и переселяться уже потом, с накопленным «резервным фондом»?
Так я размышлял в ту тревожную осень. В ноябре я съездил на несколько дней в Париж повидаться с американским приятелем, который тогда учился в Оксфордской докторантуре, вот мы и решили встретиться на полпути. За это время я уже довольно привык к удобному и размеренному мюнхенскому существованию и даже не представлял себе иного.
Я нашел ноябрьский Париж пасмурным, дождливым и… неожиданно красивым. Серая осенняя погода очень гармонировала с цветом его домов, придавая им даже какой-то жемчужный оттенок. После мюнхенской тишины я был оглушен обилием звуков: автомобильные гудки, крики разносчиков, громкие разговоры горожан. Пешеходы переходили дорогу на красный свет, ловко уворачиваясь от машин. Магазины работали в любое время суток, а не в строго обозначенные часы и дни. На улицах было грязно, и требовалось постоянно смотреть под ноги, чтобы не вляпаться в собачьи экскременты. И вдруг я почувствовал, что в первый раз Париж мне очень понравился, и, более того, с удивлением ощутил, как мне не хватало этой живой, настоящей жизни после комфортной, но совершенно стерильной баварской столицы! Вернувшись из Парижа, я понял, что Германия мне смертельно надоела и я больше не хочу в ней жить.