Когда я писал заявление в ОВИР о разрешении мне эмигрировать, возникла неожиданная сложность. Как я уже говорил, по имени человека, вызывавшего меня, не было понятно, мужчина это или женщина. Так что писать: дядя меня вызывает или тетя? В конце концов я решил, что если не могу решить, кто это, то чиновники и подавно не будут знать, и написал, что приглашает меня к себе горячо любимый дядя, который не может без меня жить и хочет, чтобы я скрасил ему одинокую старость. В начале ноября я наконец подал документы в ОВИР и стал ждать ответа. Почти одновременно со мной, хотя мы и не сговаривались, подал документы Алеша Лайми (бывший Фроська): ему тоже кто-то прислал приглашение.
Похоже, мы сделали это вовремя. Места хипповых тусовок опустели, все компании разваливались. Моего друга Диму Степанова арестовали и упрятали на принудительное лечение в психушку. И он был далеко не единственной жертвой. На Стриту поселились страх и одиночество. Как-то я встретил Юру Солнце. Он шел совсем один, какой-то потрепанный и грязноватый, кровоточащей рукой время от времени вправляя себе, видимо, кем-то поврежденную нижнюю челюсть.
Увидев меня, обрадовался: «Здорово, Шурик, как живешь? Пойдем, портвяшку выпьем. У меня деньги есть, угощаю».
Я присел с ним на скамеечку во дворе и из вежливости отпил несколько глотков тошнотворного сладкого пойла.
Юра изливал мне душу. Он говорил, что жизнь потеряна, что лучшие годы прошли, что лишь немногие знают его, Юрия Юрьевича Буракова, по-настоящему. «Знаешь ли ты, что я — великий поэт? Ты ведь даже не видел моих стихов. А еще я пишу роман, который станет лучшим романом нашего века. „Мастер и Маргарита” отдыхает! — заверял меня Юра. — В следующий раз я дам его тебе почитать».
Мы прообщались более часа. На прощанье я пожал жесткую, широкую ладонь «отца-основателя». Он опять пощупал свою пострадавшую челюсть и спросил: «Может, тебя кто-то обижает? Ты скажи, я его сразу урою!»
Вернувшись домой, я обнаружил в почтовом ящике повестку с Петровки, 38. Поскольку на ней не было указано ни номера дела, ни в каком качестве меня вызывали (обвиняемого, свидетеля), я не пошел (юридическая школа соседа-диссидента Киселева не прошла даром). Потом оказалось, что вызывают всех тех, кто был с нами во Львове. Одного из вызываемых как-то задержали на улице и доставили на Петровку приводом. Так мы узнали, что наши львовские хозяева были арестованы за какие-то листовки, которые они расклеивали, и теперь им пытаются инкриминировать создание антисоветского притона. Мы были нужны как свидетели, а заодно и как потенциальные обвиняемые. Пришлось лечь на дно. Пару месяцев я жил у Корока (тоже побывавшего во Львове), счастливого обладателя свободной трехкомнатной квартиры. Вместе со мной скрывались от властей мой друг Дима, Валя Белый Негр, Ира Крокодильчик, Илья Кожаный Плащ, девушка по прозвищу Меланья и еще несколько человек. Тут подбор кличек был куда менее благозвучен, чем у эстетствующих «Волос». Но зато и свободы в отношениях было куда больше.
Мы соблюдали строгие правила конспирации: в квартиру заходили поодиночке, на телефонные звонки отвечали только после нескольких условленной длительности прозвонов, а дверь открывали лишь после сложных условных сигналов. В темное время суток электричества не зажигали: жили при свете включенного, но неработающего телевизора: звук был перекрыт, а по рябому экрану бродили какие-то тени. Впрочем, этого хватало, чтобы не врезаться в мебель и друг в друга.
Тем не менее в конце концов милиция к нам ворвалась: кто-то выдал наши условные сигналы, и мы открыли дверь, за которой стоял наряд милиции. Всех разделили по кабинетам, и началось обычное чередование добрых и злых следователей: один орал и дрался, а другой уговаривал не злить нервного коллегу и подписать все по-хорошему. Взяли нас утром, и в отделении мы просидели до вечера, когда совершенно неожиданно всех нас отпустили. Про Петровку и про львовское дело никто так и не упомянул. Я до сих пор не знаю, чем все это было вызвано: то ли нас просто решили постращать, то ли местная милиция оказалась неинформированной о расследовании МУРа, а МУР, в свою очередь, — о том разговоре, который у меня был с кагебешниками. А может, те самые мои собеседники сообщили милиции, что я и так уезжаю, так что раскручивать дело не было смысла.
В начале февраля нового, 1977 года я встретил Женю Маргулиса, и он пригласил меня на сольный концерт Макаревича. Это казалось чем-то новым, и я пошел. Мероприятие, на которое я попал, совсем не было похоже на привычный сейшен. Во-первых, никто не плясал, все чинно сидели в зале. Во-вторых, Макаревич был один и с акустической гитарой. В-третьих, и это было самое невероятное, он пел по-русски, свои собственные песни.
Попутно он инструктировал собравшихся, что прихлопывать ему нужно не в такт, как принято у нас, а против такта, как это делают в Америке. Мы поверили ему и старательно хлопали против такта. Таким образом я успел поприсутствовать при зарождении русского рока.