Был такой член-корреспондент академии Стрелков, физик, специалист по низким температурам, так он в своё время в присутствии Сталина отказался участвовать в создании атомной бомбы. После всё ждал — когда его арестуют. Но случилось другое: ему предложили выехать в Америку в какое-то учреждение при только что созданной Организации Объединенных Наций. (Теперь-то я думаю — может быть, для знакомства с этой проблемой в Америке?)
В Америку он добирался ни много ни мало девять месяцев, через Иран, через африканские государства, и всё время думал, что его где-нибудь да прикончат. Но добрался-таки живым-невредимым. Так или иначе, но человек это был удивительный и совершенно бескорыстный. Незадолго до кончины он заболел, лишился способности передвигаться — только от кровати до письменного стола и обратно. И тогда вся деятельность Стрелкова как директора специального института была перенесена в его коттедж. Не знаю толком, как складывался его рабочий день, а вечера отводились встречам с молодежью его и других институтов. Что только, какие специальные проблемы там не обсуждались (за чаем и угощениями его супруги), какие только не возникали споры, но последнее слово всегда было за Петром Георгиевичем. Когда он умер, оказалось, что на сберкнижке у него — копейки. Всё, что зарабатывал, он тратил на эти молодежные посиделки.
В этих посиделках принимал участие и я — читал главы из романа, над которым в ту пору работал («Соленая Падь»).
Академик Канторович был первым экономистом-рыночником, которого я видел живьём.
Однажды я забрёл к нему в коттедж, мы сели попить чайку под огромным многолистным и ярко-зелёным фикусом, и за полчаса он объяснил мне, почему и чем порочна система государственной монополии и государственного планирования.
Я ошалел. Я ошалел ещё больше, когда он сказал мне, что он не может и не должен жить в стране, в которой он никому-никому не нужен, никем не понимаем, а в силу этого даже и презираем, и что при первой же возможности он покинет Советский Союз, поселится в Америке, по модели которой он разрабатывает систему математической экономики.
Так и получилось: года через два Канторович эмигрировал в Америку, а это по тем временам был случай совершенно исключительный, ещё год-другой спустя он стал лауреатом Нобелевской премии.
Разговор наш в тот день я чуть ли не дословно помню и сейчас, но я всё равно оставался при своём принципе: всем надо работать хорошо, а тогда всё будет хорошо.
Были среди учёных и оригиналы — не дай Бог!
Однажды (середина шестидесятых) мы с женой встречали Новый год в доме выдающегося математика, к тому же поклонника (и знатока музыки вообще) Шостаковича — я, пожалуй, и не встречал такого же среди непрофессионалов.
Новогодняя ночь даже для Новосибирска выдалась необычной, жестоко холодной — температура ниже минус 50о— вокруг этого факта неизбежно и завелся послеужинный разговор, выпили чуть-чуть. Было уже часа три ночи.
Вдруг хозяин дома говорит:
— Да это же пустяки — минус пятьдесят! Пустяки, и ничего больше! Хотите, я добегу до угла нашего квартала босиком? Разуюсь и пробегу туда-обратно?
Никто, разумеется, этого не хотел, все закричали, замахали руками, но хозяин был неумолим: пробегу! Одна только женщина (жена нашего оригинала) не сказала ни слова: знала, что бесполезно. А наш академик надел шубу, шапку, разулся и побежал. И не только побежал — прибежал обратно.
Результат: сильнейшее обморожение обеих ног, сильнейшее воспаление легких, два (или около того) месяца пребывания в больнице.
Больного в больнице навещали, оказалось, что он очень горд собой: вот вы все кричали — «нельзя! нельзя! нельзя!», а я доказал, что можно!
В доме другого академика, физика, в столовой стояло два кресла. Если кто приходил в гости впервые, ему объясняли:
— Одно из этих кресел когда-то принадлежало Тургеневу, а другое Лаврентию Берии. Выбирайте, в которое вы сядете.
Обычно новичок усаживался в кресло Берии.
Наверное, это был розыгрыш, кресла никогда не принадлежали ни Тургеневу, ни Берии.
Но вот другой случай: обедали мы в столовой, академик Будкер, его коллега физик, академик Французской академии наук, и я сидели за одним столиком, Будкер что-то объяснял французу (тот знал русский), француз не понимал, оба сердились, наконец француз и говорит:
— Ничего не понимаю! Может быть, я — дурак!
— Вполне может быть, что и дурак! — подтвердил Будкер.
Француз встал и ушёл.
Будкер меня спрашивает:
— По-моему, не очень хорошо получилось?..
— Совсем нехорошо! — говорю я.
— Это всё потому, что наш коллега — истинный дурак.
— Но он же — академик!
— Ну вы тоже даете, что это за довод — «академик»!
А вообще-то дом Будкеров был один из самых гостеприимных в Академгородке. Кстати, француз прислал Будкеру года через два письмо, признался, что он в том разговоре был дураком.
Однако же у молодёжи были и свои, молодёжные, интересы, и даже не столько свои, сколько общественные.
Этому безусловно способствовала хрущёвская «оттепель» — она возбудила огромные надежды, она звала к политической активности.