Выехав в пять часов утра, мы добрались до цели в семь. По дороге, не помню точно где, немецких машинистов сменили французские. Я спросила у них об обстановке в Париже и узнала, что город охвачен революционными волнениями. Машинист, с которым я беседовала, оказался очень умным и образованным человеком. «На вашем месте — сказал он мне, — я поехал бы не в Париж, а куда-нибудь еще, ведь скоро здесь будет жарко».
Путешествие подошло к концу. Я вышла из локомотива со всей своей свитой, приведя вокзальных служащих в неописуемое изумление. Будучи довольно стесненной в средствах, я все же дала двадцать франков рабочему, согласившемуся поднести шесть наших чемоданов. Мы должны были приехать за ними позднее.
Однако в этот час, когда не ожидалось ни одного поезда, невозможно было сыскать извозчика… Дети так устали… что было делать? Я жила на Римской улице, в доме № 4, недалека от вокзала, но моя мать редко ходила пешком из-за больного сердца, а малыши так притомились, что их глаза с отекшими веками превратились в щелочки, а маленькие ручки и ножки одеревенели от холода и неподвижности.
Я начала было отчаиваться, но тут как раз мимо проезжала повозка молочника, и я попросила нашего носильщика ее остановить.
— Не отвезете ли за двадцать франков мою мать и двух малышей на Римскую улицу, 4?
— И вас прихвачу, милая барышня, — отвечал молочник, — ведь вы тоньше кузнечика и весите как перышко.
Я не заставила его повторять дважды, хотя и была несколько задета его словами. Усадив медлившую маменьку рядом с молочником, я разместилась вместе с малышами в повозке, среди порожних и полных молочных бидонов, и сказала нашему кучеру, указав на оставшихся:
— Вас не затруднит вернуться за ними? Получите еще двадцать франков.
— Ладно! — отвечал добрый малый. — Эй вы, счастливо оставаться! Не оттопчите лапки, я скоро вернусь!
И, стегнув свою тощую кобылу, он помчал нас во весь опор.
Дети перекатывались в повозке, как бревнышки. Я пыталась за что-то ухватиться. Маменька молчала, стиснув зубы, бросая на меня суровые взгляды из-под своих длинных ресниц.
У дверей нашего дома молочник так резко остановил лошадь, что маменька чуть не упала на круп кобылы. Наконец мы спустились на землю, и повозка умчалась со скоростью курьерского поезда.
Маменька дулась на меня целый час. Бедная моя милая мамочка! Разве я была виновата?
Не прошло и двух недель с тех пор, как я уехала из Парижа. Я оставила город в печали, в той болезненной печали, что проистекает от неожиданных потрясений. Прохожие ходили понурив головы, пряча хмурые лица от ветра, который трепал немецкий флаг, водруженный над Триумфальной аркой.
Вернувшись, я нашла Париж возбужденным и сердитым. Все стены увешаны разноцветными листовками самого крамольного содержания. Прекрасные и благородные мысли соседствовали в них со смехотворными угрозами. Рабочие по дороге на завод останавливались у стен с листовками. Один из них начинал читать вслух, и по мере того, как толпа прибывала, чтение возобновлялось.
У всех этих людей, изведавших столько страданий от чудовищной войны, находили отклик призывы к возмездию. Увы, их можно было понять! Война ввергла людей в пучину горя и разрухи. Нищета одела женщин в лохмотья. Дети, лишенные крова, бродили как неприкаянные. Позор поражения сломил мужчин. И вот, раздавшиеся призывы к бунту, анархистские выкрики, завывания толпы, скандировавшей: «Долой троны! Долой республики! Долой богачей! Долой попов! Долой евреев! Долой армию! Долой хозяев! Долой трудящихся! Долой всех!» — разбудили впавших в оцепенение людей.
Немцы, которые разжигали эти волнения, оказали нам, сами того не желая, подлинную услугу. Все те, что безропотно покорились судьбе, вдруг очнулись от спячки.
Другие же, те, что требовали реванша, нашли применение своим нерастраченным силам. Ни в чем не было согласия. Образовалось десять, двадцать различных партий, враждовавших между собой и осыпавших друг друга угрозами. Это было ужасно! И все же это было пробуждение. Возрождение после смерти.
Среди моих друзей было человек десять лидеров различных группировок, и все они меня одинаково интересовали: и самые отчаянные, и самые благоразумные. Не раз у Жирардена[50] я встречалась с Гамбеттой и с неизменной радостью слушала этого замечательного деятеля. В его словах было столько мудрости, уверенности и вдохновения! Этот человек — с большим животом, короткими руками и слишком крупной головой, — когда начинал говорить, весь преображался и становился прекрасным.
Впрочем, Гамбетта никогда не принадлежал к людям заурядным, таким, как все. Он нюхал табак и смахивал рассыпавшиеся крошки удивительно изящным движением. Он курил толстые сигары, но никогда не доставлял этим неудобств собеседнику. Иногда, устав от политики, он переходил к литературе и говорил с тем же неподражаемым блеском; он прекрасно знал литературу и бесподобно читал стихи.