– Заедем к Джуринской, – твердил Юрьев. – Сто двадцать ребят помоложе куда-нибудь переведем, а двести восемьдесят оставим вам. Они хоть и не правонарушители формально, так после куряжского воспитания еще хуже.
– Зачем я полезу в эту яму? – сказал я Юрьеву. – И, кроме того, здесь нужно как-то прибрать. Это будет стоить не меньше двадцати тысяч рублей.
– Сидор Карпович даст.
Халабуда проснулся.
– За что двадцать тысяч?
– Цена крови, – сказал Юрьев, – цена преступления.
– Зачем двадцать тысяч? – еще раз удивился Халабуда.
– Ремонт, двери, инструменты, постели, одежда, все!
Халабуда надулся:
– Двадцать тысяч! За двадцать тысяч мы и сами все сделаем.
У Джуринской Юрьев продолжал агитацию. Любовь Савельевна слушала его, улыбаясь, и с любопытством посматривала на меня:
– Это был бы слишком дорогой эксперимент. Рисковать колонией имени Горького мы не можем. Надо просто: Куряж закрыть, а детей распределить между другими колониями. Да и товарищ Макаренко не пойдет в Куряж.
– Нет, – сказал я.
– Это окончательный ответ? – спросил Юрьев.
– Я поговорю с колонистами, но, вероятно, они откажутся. Халабуда хлопнул глазами.
– Кто откажется?
– Колонисты.
– Эти… ваши воспитанники?
– Да.
– А что они понимают?
Джуринская положила руку на рукав Халабуды:
– Голубчик Сидор! Они там больше нас с тобой понимают. Хотела бы я посмотреть на их лица, когда они увидят твой Куряж.
Халабуда рассердился:
– Да что вы ко мне пристали: «твой Куряж»! Почему он мой? Я дал вам пятьдесят тысяч рублей! И двигатель. И двенадцать станков. А педагоги ваши… Какое мне дело, что они плохо работают?..
Я оставил этих деятелей соцвоса сводить семейные счеты, а сам поспешил на поезд. Меня провожали на вокзале Карабанов и Задоров. Выслушав мой рассказ о Куряже, они уставились глазами в колеса вагона и думали. Наконец Карабанов сказал:
– Нужники чистить – не большая честь для горьковцев, однако, черт его знает, подумать нужно…
– Зато мы будем близко, поможем, – показал зубы Задоров. – Знаешь что, Семен… поедем, посмотрим завтра.
Общее собрание колонистов, как и все собрания в последнее время, сдержанно-раздумчиво выслушало мой доклад. Делая его, я любопытно прислушивался не только к собранию, но и к себе самому. Мне вдруг захотелось грустно улыбнуться. Что это происходит: был ли я ребенком четыре месяца назад, когда вместе с колонистами бурлил и торжествовал в созданных нами запорожских дворцах? Вырос ли я за четыре месяца или оскудел только? В своих словах, в тоне, в движении лица я ясно ощущал неприятную неуверенность. В течение целого года мы рвались к широким, светлым просторам, неужели наше стремление может быть увенчано каким-то смешным, загаженным Куряжем? Как могло случиться, что я сам, по собственной воле, говорю с ребятами о таком невыносимом будущем? Что могло привлекать нас в Куряже? Во имя каких ценностей нужно покинуть нашу украшенную цветами и Коломаком жизнь, наши паркетные поля, нами восстановленное имение?
Но в то же время в своих скупых и правдивых контекстах, в которых невозможно было поместить буквально ни одного радужного слова, я ощущал неожиданный для меня самого большой суровый призыв, за которым где-то далеко пряталась еще несмелая, застенчивая радость…
Ребята иногда прерывали мой доклад смехом, как раз в тех местах, где я рассчитывал повергнуть их в смятение. Затормаживая смех, они задавали мне вопросы, а после моих ответов хохотали еще больше. Это не был смех надежды или счастья – это была насмешка.
– А что же делают сорок воспитателей?
– Не знаю.
Хохот.
– Антон Семенович, вы там никому морды не набили? Я бы не удержался, честное слово.
Хохот.
– А столовая есть?
– Столовая есть, но ребята все же босые, так кастрюли носят в спальни и в спальнях едят…
Хохот.
– А кто же носит?
– Не видал. Наверное, ребята…
– По очереди, что ли?
– Наверное, по очереди.
– Организованно, значит.
Хохот.
– А комсомол есть?
Здесь хохот разливается, не ожидая моего ответа.
Однако когда я кончил доклад, все смотрели на меня озабоченно и серьезно.
– А какое ваше мнение? – крикнул кто-то.
– А я так, как вы…
Лапоть присмотрелся ко мне и, видно, ничего не разобрал.
– Ну, высказывайтесь… Ну?.. Чего же вы молчите?.. Интересно, до чего вы домолчитесь?
Поднял руку Денис Кудлатый.
– Ага, Денис? Интересно, что ты скажешь.
Денис привычным национальным жестом полез «в потылыцю», но вспомнив, что эта слабость всегда отмечается колонистами, сбросил ненужную руку вниз.
Ребята все-таки заметили его маневр и засмеялись.
– Да я, собственно говоря, ничего не скажу. Конечно, Харьков там близко, это верно… Все ж таки браться за такое дело… кто ж у нас есть? Все на рабфаки позабирались…
Он покрутил головой, как будто муху проглотил.
– Собственно говоря, про этот Куряж и говорить бы не стоило. Чего мы туда попремся? А потом считайте: их двести восемьдесят, а нас сто двадцать, да у нас новеньких сколько, а старые какие? Тоська тебе командир, и Наташка командир, а Перепелятченко, а Густоиван, а Галатенко?
– А чего – Галатенко? – раздался сонный, недовольный голос. – Как что, так и Галатенко.
– Молчи! – остановил его Лапоть…