Я не сразу соображаю, в чем дело. Костя двумя пальцами поднимает за рукав руку одного из куряжских хлебодаров. У него под другой рукой хлеб, корка которого ободрана наполовину. Костя потрясает рукавом смущенного парня: весь рукав в борще, с него течет, он до самого плеча обложен кусочками капусты и бурака.
– А вот! – Костя умирает со смеху. Мы тоже не может удержаться: в кулаке зажат кусок мяса.
– А другой?
– Тоже, – заливается Митька. – Это они из борща мясо вылавливают. пока донесут. Как же тебе не стыдно, идиот, рукав закатал бы!
– Ой, трудно здесь будет, Антон Семенович! – говорит Костя.
Ребята мои куда-то расползаются. Ласковый майский день наклонился над монастырской горой, но гора не отвечает ему ответной теплой улыбкой. В моем представлении мир разделяется горизонтальной прозрачной плоскостью на две части: вверху пропитанное голубым блеском небо,
А под моими ногами загаженная почва Куряжа, старые стены, пропитанные запахом пота, ладана, клопов, вековые прегрешения попов и кровоточащая грязь беспризорщины. Нет, это, конечно, не мир, это
Я брожу по колонии, ко мне никто не подходит, но колонистов становится больше. Они наблюдают за мной издали. Я захожу в спальни. Их очень много, я не в состоянии представить себе, где, наконец, нет спален, сколько десятков домов, домиков, флигелей набито спальнями. В спальнях сейчас много колонистов. Они сидят на скомканных грудах тряпья,
– Объясните, пожалуйста, ребята, куда подевались ваши подушки?
Все подымают ко мне лица. Остроносый мальчик свободно подставляет моему взгляду тонкую ироническую физиономию:
– Подушки? Вы будете товарищ Макаренко? Да? Антон Семенович?
– Да.
– Это вы здесь ходите, смотрите?
– Хожу, смотрю.
– Завтра с двух часов.
– Да, с двух часов, – перебиваю я, – а все-таки ты не ответил на мой вопрос: где ваши подушки?
– Давайте мы вам расскажем, хорошо?
Он мило кивает головой и освобождает место на заплатанном грязном матраце. Я усаживаюсь,
– Как тебя зовут? – спрашиваю я.
– Ваня Зайченко.
– Ты грамотный?
– Я был в четвертой группе в прошлом году… а в эту зиму, да вы, наверное, знаете… у нас занятий не было.
– Ну, хорошо… Так где подушки и простыни?
Ваня с разгоревшимся юмором в серых глазах быстро оглядывает товарищей и пересаживается на стол. Его лохматый рыжий ботинок упирается в мое колено. Товарищи тесно усаживаются на кровати. Среди них я вдруг узнаю круглолицего Маликова.
– И ты здесь?
– Угу. Это наша компания! Это Тимка Одарюк, а это Илья… Фонаренко Илья!
Тимка рыжий, в веснушках, глаза без ресниц и улыбка без предрассудков. Илья – толстомордый, бледный, в прыщах, но глаза настоящие: карие, на тугих, основательных мускулах. Ваня Зайченко через головы товарищей оглядывает почти пустую спальню и начинает приглушенным, заговорщицким голосом:
– Вы спрашиваете, где подушки, да? А я вам скажу прямо: нету подушек… и все!
Он вдруг звонко смеется и разводит растопыренными пальцами. Смеются и остальные.
– Нам здесь весело, – говорит Зайченко, – потому что смешно очень! Подушек нету… Были сначала, а потом… ффу… и нету!..
Он снова хохочет.
– Рыжий лег спать на подушке, а проснулся без подушки… ффу… и нету!..
Зайченко веселыми щелочками глаз смотрит на Одарюка. В смехе он отклоняется назад и сильнее толкает ногой мое колено.
– Антон Семенович, вы скажите: чтобы были подушки, надо все записывать, правда? Считать нужно и записывать, правда? И когда кому выдали, и все. А у нас не только подушки, а и людей никто не записывает… Никто!.. И не считают… Никто!..
– Как это так?