Я вспомнил одно событие, взволновавшее Европу в начале XIX века, которое сильно походило на инцидент возле дверей кухни в Куряже в первой половине XX века. Вековое расстояние – признак не существенный. Известный законодатель морали Наполеон, тогда еще даже не император, почувствовал, что ему мешает работать и творить принц Ангиенский, какой-то там потомок какого-то венценосца. Принц проживал в нескольких часах езды от французской границы на территории Германии. Дело было разрешено очень просто. Военный отряд французов перешел через границу, захватил принца, организовал немедленно военный суд, и принц не успел проснуться, как уже был расстрелян с отданием воинских почестей и прочими украшениями. Кто его знает, как к этому событию отнесся Наполеон в то время, но не скоро после события, будучи уже в доме отдыха на острове Святой Елены, Наполеон, обсудив все происшествие, в общем и целом, пришел к такому заключению:
– Это могло быть преступлением, но это не было ошибкой.
Сравнив эти два случая, я отметил, что если сам Наполеон мог отделаться от неприятности только при помощи сомнительного афоризма, то для меня положение является гораздо более затруднительным. Поэтому я осторожно повел среднюю линию, которая всегда отличается тем, что человек задает вопросы, а отвечать должны другие:
– Какое же ты имел право бить его?
Продолжая улыбаться, Миша протянул мне финку:
– Видите: это финка. Где я ее взял? Я, может, украл ее у Ховраха? Здесь разговоры были большие. Волохов сказал: на кухню никого! Я с этого места не сходил, а он с финкой пришел и говорит: пусти! Я, конечно, не пускаю, Антон Семенович, а он обратно: пусти, и лезет. Ну, я его толкнул. Полегоньку так, вежливо толкнул, а он, дурак такой, размахивает и размахивает финкой.
– Все-таки ты его избил, вот… до крови. Твои кулаки?
Мишка посмотрел на свои кулаки,
– Кулаки, конечно, мои, куда я их дену. Только я с места не сходил. Как сказал Волохов, так я и стоял на месте. А он, конечно, размахивал тут, как остолоп…
– А ты не размахивал?
– А кто мне может запретить размахивать? Если я стою на посту, могу я как-нибудь ногу переставить, или, скажем, мне рука не нужна на этой стороне, могу я на другую сторону как-нибудь повернуть? А он наперся, кто ему виноват? Ты, Ховрах, должен разбираться, где ты ходишь! Скажем, идет поезд… Видишь ты, что поезд идет, стань в сторонку и смотри. А если ты будешь на пути с финкой своей, так, конечно, поезду некогда сворачивать, от тебя останется лужа, и все. Или, если машина работает, ты должен осторожно подходить, ты же не маленький!
Миша все это пояснял Ховраху голосом добрым, даже немного разнеженным, убедительно и толково жестикулируя правой рукой, показывая, как может идти поезд и где в это время должен стоять Ховрах. Ховрах слушал его молчаливо-пристально, кровь на его щеках начинала уже присыхать под майскими лучами солнца. Группа рабфаковцев серьезно слушала речи Миши Овчаренко, отдавая должное Мишиной трудной позиции и скромной мудрости его положений.
За время нашего разговора прибавилось куряжан. По их лицам я видел, как они очарованы строгими силлогизмами Миши, которые в их глазах тем более были уместны, что принадлежали победителю. Я с удовольствием заметил, что умею кое-что прочитать на лицах моих новых воспитанников. Меня в особенности заинтересовали еле уловимые знаки злорадства, которые, как знаки истертой телеграммы, начинали мелькать в слоях грязи и размазанных борщей. Только на мордочке Вани Зайченко, стоявшего впереди своей компании, злая радость была написана открыто большими яркими буквами, как на праздничном лозунге. Ваня заложил руки за пояс штанишек, расставил босые ноги и с острым, смеющимся вниманием рассматривал лицо Ховраха. Вдруг он затоптался на месте и даже не сказал, а пропел, откидывая назад мальчишескую стройную талию:
– Ховрах!.. Выходит, тебе не нравится, когда дают по морде? Не нравится, правда?
– Молчи ты, козявка, – хмуро, без выражения сказал Ховрах.
– Ха!.. Не нравится! – Ваня показал на Ховраха пальцем. – Набили морду, и все!