В значительной мере по вине тех же самых романтиков работа детских домов и колоний развивалась очень тяжело, сплошь и рядом приводя к учреждениям типа Куряжа. Поэтому некоторые мальчики (речь идет только о мальчиках) очень часто уходили на улицу, но вовсе не для того, чтобы жить на улице, и вовсе не потому, что считали уличную жизнь для себя самой подходящей. Никакой специальной уличной идеологии у них не было, и по меньшей мере, а уходили они в надежде попасть в лучшую колонию или детский дом. Они обивали пороги канцелярии спонов[189] и соцвосов, помдетов и комиссий, но больше всего любили такие места, где была надежда приобщиться к нашему строительству, минуя благодать педагогического воздействия. Последнее им не часто удавалось. Настойчивая и самоуверенная педагогическая братия не так легко выпускала из своих рук принадлежащие ей жертвы и вообще не представляла себе человеческую жизнь без предварительной соцвосовской обработки. По этой причине большинство беглецов принуждены были вторично начинать хождения по педагогическому процессу в какой-нибудь другой колонии, из которой, впрочем, тоже можно было убежать. Между двумя колониями биография этих маленьких граждан протекала, конечно, на улицах, и так как для занятий принципиальными и моральными вопросами они не имели ни времени, ни навыков, ни письменных столов, то естественно, что продовольственные, например, вопросы разрешались ими и аморально, и апринципиально. Составители нравственных прописей и человеческих классификаций – даже и они признают, что кража булок или кража колбасы с намерением немедленно потребить эти ценности, если к такому потреблению имеются достаточно убедительные призывы желудка, едва ли могут рассматриваться как признаки нравственного падения. Беспризорные эту концепцию несколько расширяли и практически защищали тезис, утверждавший, что призывы желудка могут быть направлены не обязательно на булку и не обязательно на колбасу, а, скажем, на ридикюль в руках какой-нибудь раззявы женского пола или на торчащий из кармана раззявы мужского пола бумажник. Одним словом, понятия потребительной ценности в головах беспризорных складывались не так формально, как в головах учителей нравственности, да и вообще беспризорные никогда не отличались склонностью к формализму. Именно поэтому они так непосредственно, будучи на улице, разрешали многие вопросы, не желая вкладываться даже в самые остроумные рамки науки индивидуальной психологии. Только эта недоговоренность между беспризорными и учеными и приводила к тому, что последние считали первых явлениями нравственного или безнравственного порядка, а сами беспризорные полагали, что они все делают для того, чтобы сделаться металлистом или хотя бы шофером. Быть металлистом – это вообще мечта всех советских уркаганов, а о беспризорных уже и говорить нечего, в этом главное отличие нашей уголовной стихии от стихии буржуазной. И если многим это счастье не дается, то виною тому не чистота стремления, а проклятая сложность и дешевка… человеческого существа, удивительно рябо спортаченного в первые еще дни мироздания. Нашим ученым все это не мешало бы учесть при составлении классификаций человеческих характеров и вообще не мешало бы им хоть немного считаться с таким важным обстоятельством, как Октябрьская революция. Очень приятное впечатление производят многие описания наших блатников в литературе. Это не наши, не советские милые блатники, которые мечтают быть шоферами, а какие-то фрески-потрошители, у которых одна мечта – потрошить. Справедливость требует отметить, что в области классификации беспризорных современные коммунары-дзержинцы гораздо лучше справляются, чем многие записные классификаторы. Они никогда не позволят себе возиться с такими опороченными модусами, как «пониженное нравственное чувство» или «биопсихическая конституция», или «эндопсихические элементы личности»[190].

Перейти на страницу:

Все книги серии Классики педагогики

Похожие книги