В неловком смущении я начинаю различать идиллию. Не может быть, обидно представить себе, что в наше советское время рассядется в тени дубрав такое простое, такое понятное счастье. В голову лезут иронические образы пастушков, зефиров, любви. Но, честное слово, жизнь способна шутить, и шутит иногда нахально: под кустом сирени сидит курносый сморщенный пацан, именуемый «Мопсик», и наигрывает на сопилке. Не сопилка это, а свирель, конечно, а может быть, флейта, а у Мопсика ехидная мордочка маленького фавна. А на берегу луга девчата плетут венки, и Наташа Петренко в васильковом венчике трогает меня до слез сказочной прелестью. И… из-за пушистой стеночки бузины выходит на дорожку Пан, улыбается вздрагивающим седым усом и щурит светло-синие глубокие очи:

– А я тебя шукав, шукав. Говорили, ты будто в город ездив. Ну что, уговорив этих паразитов? Дитлахам[197] ехать нужно, придумали, адиоты, знущаються…

– Слушай, Калина Иванович, – говорю я, – пока здесь хлопцы, лучше будет тебе переехать в город к сыну. А то уедем, тебе будет труднее это сделать.

Калина Иванович роется в широких карманах пиджака, – спешно ищет трубку:

– Первым я сюда приехав, последним уеду. Граки меня сюда привезли, граки и вывезут, паразиты. Я уже и договорился с этим самым Мусием. А перевозить меня пустяковое дело. Ты читав, наверное, в книжках, сколько мир стоит? Так сколько за это время таких старых дураков перевозили и ни одного не потеряли. Перевезут, хэ-хэ…

Мы идем с Калиной Ивановичем по аллейке. Он пыхает трубкой и щурится на верхушки кустов, на блестящую заводь Коломака, на девушек в венках и на Мопсика с сопилкой.

– Када бы брехать умев, как некоторые паразиты, сказав бы: приеду, посмотрю на Куряж. А так прямо скажу: не приеду. Понимаешь ты, погано человек сделан, нежная тварь, не столько той работы, сколько беспокойства. Чи робыв, чи не робыв, а смотришь: теорехтически человек, а прахтически только на клей годится. Когда люди поумнеют, они из стариков клей варить будут. Хороший клей может выйти…

После бессонной ночи и разъездов по городу у меня какое-то хрустальное состояние: мир потихоньку звенит и поблескивает кругами. Калина Иванович вспоминает разные значительные случаи жизни, а я способен ощущать только его сегодняшнюю старость и обижаться за нее перед Богом.

– Ты хорошую жизнь прожил, Калина…

– Я тебе так скажу, – остановился, выбивая трубку, Калина Иванович. – Я ж тебе не какой-нибудь адиот и понимаю, в чем дело. Жизнь – она плохо была стяпана, если так посмотреть: нажрався, сходив до ветру, выспався, опять же за хлеб чи за мясо…

– Постой, а работа?

– Кому же та работа была нужная? Ты ж понимаешь, какая механика: кому работа нужная, так тот же не робыв, паразит, а кому она вовсе не нужная, так те робылы и робылы, як чорни волы. Жизнь, она была где? Я ж говорю: за столом, та в нужнике, та в кровати. Ну, кому это за удовольствие, ничего не скажешь. И собака такое удовольствие получает, только что она за стол, конечно, не садится и до ветру ходит в бурьян просто…

Помолчали.

– Жалко, мало пожив при большевиках, – продолжал Калина Иванович. – Они, паразиты, все по-своему, и грубияны, конечно, а я не люблю, если человек грубиян. А только при них жизнь не такая стала. Он тебе говорит, хэ-хэ… чи ты поив, а може, не поив, а може, тебе куда нужно, все равно, а ты свою работу сделай. Ты видав такое? Стала работа всем нужная. Бывает такой адиот вроде меня и не понимает ничего, а робыть и обидать забувае, разве жинка нагонит. А ты разве не помнишь? Я до тебя прийшов раз и говорю: ты обидав? А уже вечер. А ты, хэ-хэ, стал тай думаешь, чи обидав, чи нет? Кажись, обидав, а может, то вчера было. Забув, хэ-хэ… Ты видав такое?

Мы до наступления темноты ходили с Калиной Ивановичем в парке. Когда на западе выключили даже дежурное освещение, прибежал Костя Шаровский и, похлопывая себя по босым ногам противокомариной веточкой, возмущался:

– Там уже гримируются, а вы все гуляете и гуляете! И хлопцы говорят, чтобы туда шли. Ой, и царь же смешной выходит! Лапоть царя играет: нос такой!..

В театре собрались все наши друзья из деревень и хуторов. Коммуна имени Луначарского пришла в полном составе. Нестеренко сидел за закрытым занавесом на троне и отбивался от пацанов, обвинявших его в скаредности, неблагодарности и черствости. Оля Воронова намазывала перед зеркалом обличье царской дочери и беспокоилась:

– Они там моего Нестеренко замучат…

Перейти на страницу:

Все книги серии Классики педагогики

Похожие книги