С точки зрения мировых педагогических вопросов, а также по сравнению, например, с проблемой воспитания гармонической личности, это была не такая большая беда, однако Лидочка и Екатерина Григорьевна просили нас, по возможности, не заходить к ним в комнаты, а зайдя, по возможности, не пользоваться мебелью, не подходить близко к столам, кроватям и другим нежным предметам. Как они сами устраивались и откуда у них взялась такая придирчивость по отношению к нам, сказать затрудняюсь, а между тем в течение круглого дня они почти не выходили из спален воспитанников, выясняя очень многие детали куряжского общежития по специальному программному заданию, выработанному нашей комсомольской организацией. Мы довольно снисходительно отнеслись к этим свирепым требованиям, ибо, несмотря на наш педагогический энтузиазм, все же трезво смотрели на мир: в этом мире вода была где-то под горой и, чтобы ее добыть, необходимо быть квалифицированным альпинистом. К кузне привозили бочку воды, но, чтобы спасти эту воду для котла, приходилось мобилизовать все физические, нравственные и ораторские силы Миши Овчаренко, так как куряжане, несмотря на кажущуюся свою неорганизованность, набрасывались на эту бочку со страстью путешественников по Сахаре.
Я намечал капитальную реорганизацию всех помещений колонии. Длинные комнаты бывшей монастырской гостиницы, называемой у куряжан школой, я намечал под спальни. Выходило так, что в одном этом здании я помещаю все четыре сотни воспитанников. Из этого здания не трудно было выбросить обломки школьной мебели и наполнить его штукатурами, столярами, малярами, стекольщиками. Для школы я назначил то самое здание без дверей, в котором помещался «первый коллектив», но, разумеется, ремонт здесь был невозможен, пока в нем гнездились куряжане.
Да, мы проявили незаурядную деятельность, но это была деятельность не педагогическая. В колонии не было такого угла, в котором не работали бы люди. Все чинилось, мазалось, красилось, мылось. Даже столовую мы выбросили на двор и приступили к решительному замазыванию ликов святых угодников мужского и женского пола. Только спален не коснулась идея восстановления.
В спальнях по-прежнему копошились куряжане, спали, переваривали пищу, кормили вшей, крали друг у друга всякие пустяки и что-то думали таинственное обо мне и о моей деятельности. Я перестал заходить в спальни и вообще перестал интересоваться внутренней жизнью всех шести куряжских «коллективов». С куряжанами у меня установились сурово-точные отношения. В семь часов, в двенадцать и в шесть часов вечера открывалась столовая, кто-нибудь из моих ребят тарабанил в колокол, и куряжане тащились на кормление. Впрочем, особенно медленно тащиться им было, пожалуй, и невыгодно, не потому только, что столовая закрывалась в определенное время, но и потому, что раньше пришедшие пожирали и свои порции, и порции опоздавших товарищей. Опоздавшие товарищи ругали меня, кухонный персонал и советскую власть, но на более энергичный протест не решались, так как комендантом нашего питательного пункта по-прежнему был Миша Овчаренко.
Я научился с тайным злорадством наблюдать, с какими трудностями теперь приходилось куряжанам пробираться к столовой и расходиться после приема пищи по своим делам: на пути их были бревна, канавы, поперечные пилы, занесенные топоры, размешанные круги глины и кучи извести… и собственные души. В душах этих, по всем признакам, зачинались трагедии, трагедии не в каком-нибудь шутливом смысле, а настоящие шекспировские. Я убежден, что в это время многие куряжане про себя декламировали: «Быть или не быть? – вот в чем вопрос…»[201]
Они небольшими группами останавливались около рабочих и молча переживали, трусливо оглядывались на товарищей и виноватым, задумчивым шагом направлялись к спальням. Но в спальнях не оставалось уже ничего интересного, даже и украсть было нечего. Они снова выходили бродить поближе к работе, из ложного стыда перед товарищами не решались поднять белый флаг и просить разрешения хотя бы перенести что-нибудь с места на место. Мимо них пролетали по прямым линиям стремительные, как глиссер, горьковцы, легко подымаясь в воздух на разных препятствиях; их деловитость оглушала куряжан, и они снова останавливались в позах Гамлета или Кориолана[202]. Пожалуй, положение куряжан было трагичнее, ибо Гамлету никто не кричал веселым голосом: