Он постоял еще немножко и, грустно решительными шагами, как бы отчаявшись, ушел. Ох, эта фраза! С какой болью она отзывалась потом всю мою жизнь в моем сердце, когда умер этот прелестный мальчик 52, так законно желавший участия любимой матери в его жизни. Не лучше ли бы было его отцу, вместо того, чтоб шить сапоги, месить лепешки, возить воду и рубить дрова -- разделить труд семейной и деловой жизни с женой, и дать ей досуг для материнской жизни? И ничего так меня в жизни не забирало, как материнство. Отношение же Льва Николаевича к семье меня возмущало всю жизнь. Он писал, например, что, живя с нами, он чувствует себя еще более врозь с семьей, чем когда он в отлучке. В одном из своих писем я пишу ему:

 "Ты забываешь часто, что ты в жизни впереди Сережи, например, на 35 лет, впереди Тани, Лели, например, на 40, и хочешь, чтоб все летели и догоняли тебя. Это непонимание. А я вижу, как они идут, падают, шатаются, спотыкаются, опять весело идут по пути жизни, и стараюсь тут помочь, там поддержать и зорко смотреть, чтоб не свернули куда-нибудь, куда можно провалиться безвозвратно. Насколько я это умею и могу -- это другой вопрос. Но я никогда, пока живу и не совсем с ума сошла, не скажу, что я врозь от семьи,

 и не помирилась бы с мыслью, что я с детьми своими совсем врозь, хотя и живу вместе. Так вот что огорчило меня".

 Пусть судят нас бог и добрые люди в тех тяжелых осложнениях, в которые поставила нас судьба. Всеми силами я стремилась не допускать в душе своей упреков мужу, но они чувствовались. Писала же я ему, стараясь заглушить эти упреки, следующее 23 октября 1885 г.: "Мы испытываем то же, что и ты, т. е. сильное желание тебя увидеть и быть с тобой, но есть мотивы более серьезные, ради которых надо жертвовать этой радостью,-- мотивы эти -- именно душевное спокойствие и умственный труд".

 Иногда я очень радовалась, когда чувствовала прежнюю нашу, ничем не нарушенную любовь, теперь омраченную новыми стремлениями; так я пишу:

 23 октября: "Твое коротенькое письмо сегодня, милый друг, как-то особенно тронуло меня. В первый раз я почувствовала, что ты потянул за ту сердечную нить, которая нас с тобой связывает, и я стала веселее".

 1-го ноября Лев Николаевич приехал в Москву. Печатанье Полного Собрания сочинений подходило к концу, и только 12-я часть была запрещена цензурой в том виде, в каком я ее набрала, еще без "Смерти Ивана Ильича", задержанной Львом Николаевичем для окончательного исправления.

 

<empty-line></empty-line><p><strong>1886. Л. Н. ПЕШКОМ ИЗ МОСКВЫ С </strong><strong>M</strong><strong>.</strong><strong> </strong><strong>А. СТАХОВИЧЕМ И Н. Н. ГЕ</strong></p><empty-line></empty-line>

 А этот великий писатель, Лев Николаевич Толстой, о котором кричал весь мир, шел в то время по большой дороге в лаптях из Москвы в Ясную Поляну. 4 апреля 1886 года, вечером, после обеда, запрягли большую коляску, наняли извозчика и выехали за заставу, на Киевское шоссе, одетые по-дорожному и в лаптях, Лев Николаевич и его спутники: Николай Николаевич Ге (сын) и Михаил Александрович Стахович53. Я поехала провожать их, и с грустью ссадила их, проехав заставу, за городом. Долго провожала я их глазами, и чувство грусти, и особенно беспокойства, мучило меня.

 Вернулась я домой одна, в свою семью, опять почувствовав себя и одинокой, и несчастливой.

 С дороги Лев Николаевич мне писал ежедневно. Наступили холодные дни с ветром, даже снегом, и все это меня тревожило. Путешественникам приходилось часто останавливаться, сушиться и греться. Только 7-го апреля они добрались до Серпухова, где в то время жил и служил Трескин, принявший их у себя и устроивший их, как мог, получше. У Стаховича так разболелись ноги, что он принужден был расстаться с Львом Николаевичем и Количкой Ге, и дальше поехал по поезду. Но зато к ним присоединился мужик Макей, 60-ти лет, о котором Лев Николаевич пишет, что он "моложе нас всех,-- шел с нами верст 50, обувал и вообще был мужиком трех генералов".

 С дороги веселый Стахович прислал мне письмо в стихах, которое прилагаю:

 

 Графиня, должен я признаться,

 В пути прескверное житье.

 Грязнятся тело и белье,

 И вдоволь трудно умываться.

 Нас учит граф: плесни, полей

 Лицо и руки без затей.

 В глухую ночь, иль утром рано,

 Чайку, водицы иль винца

 Я пью из чудного стакана*

 И пожеланьям нет конца

 Здоровья, радостей, успеха...

 Шумливых встреч, живого смеха

 На всю семью. А граф: скорей,

 Стахович, пейте без затей!

 

 Подбитый, сгорбленный, убогий

 Бреду... и брежу наяву.

 Душой, мечтатель хромоногий,

 Я вижу дальнюю Москву,

 Где так тепло и так уютно,

 Где так смеешься поминутно,

 И где, меж ваших дочерей,

 Не ступишь шагу без затей.

 

 Письмо не вышло, что за дело!

 Я к вам пишу не в первый раз...

 Лишь только б память уцелела

 О дальнем путнике у вас;

 И если в будущем случится

 (Для всех грядущее темно),

 Что вдруг клюкою постучится

 Он, в ваше светлое окно,

 То, пересилив лень и скуку,

 Подняв окно едва, едва,

 Улыбку, добрые слова

 В его протянутую руку

 Подайте именем Христа.

 * Стакан я ему подарила. (Примеч. С. А. Толстой.)

 

Перейти на страницу:

Похожие книги