Коптит лампа. На кухне, прислонившись к печке, дремлют лопаты и ухваты. Тишина. Застыли пустые кастрюли.

Как же быть? Перебудим соседей, что они подумают? «Полезай-ка в окно», — говорю я.

Мы хохочем. И я помогаю ей вылезти на улицу.

На другой день во дворе и по всей округе судачили: «Она к нему уже скачет в окошко. Вот до чего дошло!» И попробуйте сказать им, что моя невеста непорочна, как Мадонна Рафаэля, а я — сущий ангел!

Углов и комнат сдается великое множество. Объявлений — как грибов после дождя.

Поначалу я снимал в Петербурге комнату на пару с начинающим скульптором, которого Шолом-Алейхем назвал будущим Антокольским (вскоре он стал врачом).

Он с тигриным рыком набрасывался на глину и яростно мял ее, чтобы не пересохла.

Казалось бы, мне-то какое дело? Но я как-никак живой человек. И просыпаться каждую ночь от его сопения совсем не сладко.

Наконец однажды я запустил в него лампой и закричал:

— Иди куда хочешь, катись к своему Шолом-Алейхему, а я хочу жить один!

Сразу по приезде я отправился сдавать вступительный экзамен в Училище технического рисования барона Штиглица.

Вот здесь, думал я, глядя на здание школы, мне могут выдать вид на жительство в столице и пособие.

Но пугала одна мысль о нудных занятиях, копировании бесконечных гипсовых орнаментов, напоминающих лепные потолки в больших магазинах.

Эти орнаменты, как мне показалось, для того и придуманы, чтобы преградить путь ученикам-иудеям, помешать им получить необходимое разрешение.

Увы! Предчувствия не обманули меня.

Я провалился на экзамене. Не получил ни пособия, ни рекомендации. Что ж, ничего не поделаешь.

Пришлось поступить в более доступное училище — в школу Общества поощрения художеств, куда меня приняли без экзамена на третий курс.

Что я там делал — трудно сказать.

Изо всех углов на меня смотрели головы греческих и римских граждан, и я, бедный провинциал, должен был вникать в ноздри Александра Македонского или еще какого-нибудь гипсового болвана.

Иногда я щелкал их по носу или засматривался на груди стоявшей в глубине мастерской пыльной Венеры.

Меня хвалили, но сам я не видел особых успехов.

Тошно было смотреть на несчастных трудяг-учеников, корпящих в поте лица над бумагой, налегая на резинку, точно на плуг.

Все они были неплохие ребята. С любопытством поглядывали на мою семитскую физиономию. И даже посоветовали собрать эскизы — потом я выкинул их все до единого — и подать на конкурс.

Я так и сделал и, оказавшись в числе четырех стипендиатов, решил, что с нищетой покончено.

Целый год я получат по десять рублей в месяц.

Разбогател и чуть не каждый день наедался до отвала в забегаловке на Жуковской улице, хотя после тамошней стряпни мне частенько становилось худо.

Потом моим спасителем стал скульптор Гинцбург[14].

Щуплый, маленький, с жидкой черной бородкой, он был замечательным человеком. Всю жизнь вспоминаю о нем с благодарностью.

Его мастерская, помещавшаяся прямо в здании Академии художеств и набитая пробными слепками его учителя Антокольского и его собственными работами — бюстами всех знаменитых современников, — казалась мне средоточием избранников судьбы, успешно преодолевших тернистый жизненный путь.

И в самом деле, этот человечек был коротко знаком с Львом Толстым, Стасовым, Репиным, Горьким, Шаляпиным и другими титанами.

Он был в зените славы. Кто я рядом с ним — ничтожество, мальчишка, не имеющий ни средств, ни даже права жить в столице.

Не знаю уж, что он разглядел в моих юношеских работах. Так или иначе, но он дал мне рекомендательное письмо к барону Давиду Гинзбургу, как поступал обычно в подобных случаях.

Барон же, готовый видеть будущего Антокольского в каждом юном таланте (сколько разочарований!), предоставил мне пособие в десять рублей, правда, только на несколько месяцев.

Дальше — выкручивайся как знаешь!

Этот образованный барон, близкий друг Стасова, не Бог весть как разбирался в искусстве.

Но считал своим долгом учтиво беседовать со мной и потчевать поучениями, из коих следовало, что художник должен быть очень и очень осмотрительным.

«Вот, например, у Антокольского была жадная жена. Говорят, она прогоняла с порога нищих. Будьте же осторожны. Учтите, женщина многое определяет в жизни художника».

Я почтительно слушал, но думал совсем о другом.

Вот уже четыре или пять месяцев я получаю от него пособие.

Он так любезен, так заботливо со мной разговаривает. Раз так, может, он станет помогать мне и дальше, чтобы я мог жить и работать?

Но вот однажды, когда я пришел за очередной десяткой, величественный лакей, протянув мне купюру, сказал:

— Это в последний раз.

Подумал ли барон или его домашние, что будет со мной, когда я выйду из его роскошной передней? Как мог я, семнадцатилетний ученик, заработать себе на жизнь? Или он просто решил: разбирайся сам, хоть газетами иди торговать.

Но тогда почему же он удостаивал меня разговорами, как будто верил в мой талант?

Я ничего не понимал. А понимать-то было нечего.

Ведь плохо не барону, а мне. Теперь даже рисовать негде.

Прощайте, барон!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже