На фризах красовались накрытые скатертями столы, уставленные яствами, блюдами с пирогами, фруктами.

Я ждал, как примет меня труппа.

И про себя умолял режиссера и снующих артистов: «Только бы нам поладить. Вместе мы одолеем эту рутину. Совершим чудо!»

Актерам я пришелся по душе. Они делились со мной кто куском хлеба, кто миской супа, а кто улыбкой и надеждой.

Грановский медленно изживал увлечение Рейнхардтом и Станиславским и нащупывал новые пути.

Я видел, что он витает где-то в своем мире.

Правда, он никогда, не знаю уж почему, не был со мной откровенен. Да и я не лез в душу.

Лед разбил Михоэлс, голодный, как мы все.

Он уже не раз подходил ко мне.

Глаза навыкате, выпуклый лоб, волосы дыбом, короткий нос, толстые губы.

В разговоре он чутко следил за мыслью, схватывал ее на лету и — весь угловатый, с торчащими, острыми локтями — устремлялся к самой сути. Это незабываемо!

Долго присматривался он к моим панно, просил дать ему эскизы. Хотел вжиться в них, свыкнуться с ними, попытаться разглядеть, понять.

И однажды, спустя месяц или два, вдруг радостно заявил мне:

— Знаете, я изучил ваши эскизы. И понял их. Это заставило меня целиком изменить трактовку образа. Я научился по-другому распоряжаться телом, жестом, словом.

Все смотрят на меня и не понимают, в чем дело.

В ответ я улыбнулся. Улыбнулся и он.

Тут и другие актеры стали бочком подходить к холстам и ко мне, карабкаться на лестницу, желая тоже что-нибудь увидеть и понять.

В надежде на чудесную перемену.

Нам всего не хватало. Даже ткани для костюмов и декораций.

Накануне открытия театра мне принесли кучу старой одежды, которую я стал наспех раскрашивать.

В карманах попадались хлебные и табачные крошки.

А в день премьеры я так перепачкался красками, что даже не смог выйти в зрительный зал.

Буквально за несколько секунд до поднятия занавеса я носился по сцене и спешно домазывал бутафорию. Терпеть не могу «натурализма».

И вдруг — конфликт.

Грановский повесил «настоящую» тряпку.

— Что это такое? — взвиваюсь я.

— Кто режиссер: вы или я? — возражает Грановский. Бедное мое сердце!

Папа, мамочка!

Конечно, первое представление, на мой взгляд, не было совершенством.

И все-таки я чувствовал, что справился с задачей.

Акробат. 1918. Картон, тушь.

В это же время мне предложили взяться за оформление спектакля «Диббук» в театре «Габима».

Я не знал, что делать.

Два театра враждовали друг с другом.

Но не пойти в эту «Габиму»[45], где актеры не играли, а молились — увы, и там тоже! — на систему Станиславского, я не мог.

Если наш роман с Грановским, как он говорил, не получился, то Вахтангов был мне еще более чужд. Он играл в театре у Станиславского и одновременно был режиссером «Габимы», но его постановки были тогда еще никому не известны.

Найти с ним общий язык казалось мне нелегким делом.

Я откликаюсь на любовь, приязнь родственной души, а настороженность, колебания меня отталкивают.

Пока шли первые репетиции «Диббука»[46], я слушал Вахтангова и думал: «Он грузин. Видит меня первый раз. Молчит. Мы поглядываем друг на друга букой. Небось, ему чудится в моих глазах восточный хаос и необузданность, непонятное искусство, в общем, он видит во мне чужака.

А я-то что беспокоюсь и глаз с него не свожу?

Мое дело — впустить в него каплю отравы.

Когда-нибудь, не при мне, так после меня, яд подействует, и он все вспомнит. Найдутся другие, те, кто продолжат и доходчиво растолкуют то, о чем я говорил и мечтал».

— Марк Захарович, как, по-вашему, надо ставить «Диббук»? — это Земах, директор «Габимы», прерывает мои мысли.

— Спросите сначала у Вахтангова, — отвечаю я.

Молчание.

И Вахтангов медленно изрекает, что любые извращения для него неприемлемы, верна только система Станиславского.

Не часто меня захлестывало такое бешенство.

Зачем, в таком случае, было меня утруждать?

Однако, сдержавшись, я замечаю только, что, по-моему, эта система не годится для возрождения еврейского театра.

И прибавляю, обращаясь к Земаху:

— Все равно, вы поставите спектакль так, как вижу я, даже без моего участия! Иначе просто невозможно!

Облегчив таким образом душу, я встал и вышел.

А дома с горечью вспоминал первую встречу с Анским[47], автором «Диббука», в доме у знакомых. Он бросился меня обнимать и восторженно воскликнул:

— У меня есть пьеса — «Диббук». Оформить ее можете только вы. Я писал и думал о вас.

Присутствовавший там же писатель Баал-Машковец одобрительно кивал, тряся очками.

Но что я мог сделать?

Позднее я узнал, что спустя год Вахтангов стал присматриваться к моим панно в театре Грановского. Стоял перед ними часами, а в «Габиму» пригласили другого художника и велели ему написать декорации «`a la Chagall»[48].

А у Грановского, говорят, пошли «дальше Шагала».

Что ж, в добрый час!

Как ни был я занят театром, но не забывал и семью, которая жила в подмосковном поселке Малаховка.

Чтобы добраться туда, надо было отстоять несколько часов сначала в одной очереди — за билетами, потом в другой — чтобы попасть на перрон.

Толпа напирала со всех сторон, и мне, в моем неизменном пыльнике и широких штанах, приходилось несладко.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже