Лишь после долгих споров удалось добиться постановления о передаче составленного Трубецким проекта адреса в комиссию для окончательной редакции. К участию в комиссии были привлечены все члены съезда, желавшие внести определенные поправки. Я имел предложить несколько поправок, а потому явился в комиссию. Собрались мы в отдельном кабинете Большой московской гостиницы за завтраком. Почему-то мне хорошо запомнилось, что по случаю жаркого дня мы ели чудеснейшую ботвинью с осетриной. Аппетита, впрочем, ни у кого не было. Все находились в большом возбуждении. Пришло человек двадцать. Среди них помню, кроме автора адреса — С. Н. Трубецкого, Петрункевича, Родичева, Колюбакина, проф. Васильева, кн. Шаховского… Еще до завтрака несколько левых земцев-провинциалов обступили Трубецкого и с азартом, перебивая друг друга, нападали на него за «раболепный тон» его произведения и за туманность основных мыслей. Милый Трубецкой с добродушной улыбкой как-то растерянно отбивался от нападавших. Мы в буквальном смысле наступали на него гурьбой, а он, пятясь, отступал. Наконец, притиснутый к камину, он с отчаянием в голосе, стараясь нас перекричать, произнес хорошо запомнившуюся мне фразу: «Да поймите же, господа, что я высказывал в адресе не свои мысли. Я старался сделать его приемлемым для всех, включая и правых членов съезда. Если бы я мог сказать то, что мне хотелось бы, я бы просто сказал: «Поросенок, давай нам конституцию».
Сейчас мне как-то неловко писать это грубое выражение, употребленное Трубецким по отношению к человеку, так трагически искупившему все свои вины перед родиной. Конечно, душевно тонкий Трубецкой и не произнес бы его, если бы мог предвидеть роковую судьбу Николая II. Но все же считаю нужным привести подлинную фразу Трубецкого. По ней можно судить о том, какое враждебно-презрительное отношение было уже тогда к реальному представителю монархической власти у убежденных монархистов, каким был покойный С. Н. Трубецкой.
Эта фраза Трубецкого, произнесенная им с подкупающей искренностью, сразу парализовала резкость наших нападок. И самое заседание комиссии уже происходило в мирных тонах. Петрункевич горячо убеждал нас оценить значение единогласия в такой общественной демонстрации, которая, как в случае удачи, так и в случае неудачи, явится важным этапом нашей борьбы с самодержавием. В конце концов мы сдались. Все же комиссия внесла в проект адреса ряд существенных поправок (в частности и мои), которые придали ему более удовлетворявшие нас стиль и тон. На следующий день адрес был принят единогласно, и избранная съездом депутация отправилась в Петербург.
Когда я читал в газете о приеме этой депутации царем и о том, как торжественно Трубецкой читал перед ним составленный им адрес, я невольно вспомнил сцену у камина в Большой московской гостинице и тот «адрес», который Трубецкой поднес бы царю, если бы мог откровенно высказать свои убеждения.
В сущности, этим актом кончилась политическая роль земских съездов. Но мы продолжали собираться и обсуждать разные программные и тактические темы, порождавшие все больше и больше разногласий в нашей среде.
Особенно яркое впечатление у меня осталось от заседаний, посвященных обсуждению польского вопроса. На эти заседания были приглашены видные представители польской интеллигенции. Большинство из них принадлежало к польским народово-демократам, которых я на следующий год увидел депутатами 1-ой Государственной Думы. Среди поляков обращал на себя внимание один маленький невзрачный человек с непропорционально большой лысеющей головой и с белокурой козлиной бородкой. Он скромно уселся вдали от своих соотечественников, в задних рядах, и молча пускал дым из маленькой трубочки, не вынимая ее изо рта… По-видимому, он был мало кому известен. Но по открытии зеседания он тихим голосом попросил слова. «Слово принадлежит г-ну Врублевскому», — провозгласил председатель граф Гейден. Врублевский поднялся и стал говорить. С первых же его слов зал замер… Всякий, бывавший на больших собраниях, знает, как трудно человеку совсем неизвестному, притом с невзрачной фигурой и ординарным лицом, овладеть вниманием аудитории. Это доступно лишь ораторам с огромным талантом, каким обладал Врублевский. Говорил он с польским акцентом, мягким музыкальным голосом, иногда понижая его до такой степени, что малейший шорох мог бы его заглушить. Мы сидели как зачарованные, и ни одного слова из его речи не терялось. Его речь, пластичная и полная образов, для русского оратора могла бы показаться чересчур вычурной, но польский акцент придавал этой вычурности художественный характер. «Четвертое поколение военнопленных явилось к вам, господа представители русского народа, и ожидает от вас протянутой руки». Так начал Врублевский свою речь, посвященную изображению национальной трагедии, переживаемой Польшей в течение целого столетия. Некоторые образы его были так ярки, что я теперь, через тридцать лет, помню отрывки его речи дословно: