При каждом повторении этой фразы точно электрический ток проходил по нервам всех присутствовавших. Правые и левые депутаты, журналисты, публика, все аплодировали, вскакивали со своих мест, шумели, что-то кричали, заглушая слова Милюкова. И долго после его речи точно буря бушевала в Таврическом дворце.
После Милюкова говорили другие ораторы; очень резкую речь произнес Пуришкевич. Им аплодировали, но той бури, которую вызвала речь Милюкова, не повторилось. Наши нервы были слишком утомлены.
Как теперь это ни кажется странным, я возвращался с этого заседания Думы с чувством одержанной победы. Беспощадные слова, сказанные открыто, перед всей Россией, воспринимались, как смертоносное оружие, вонзенное в самое сердце врага. Казалось, что вскрыт страшный гнойник и наступит какой-то поворот в политике власти. В самом деле, что должна была сделать всякая, хоть сколько-нибудь разумная власть после речей Милюкова, Пуришкевича и других ораторов, с которыми солидаризировалась вся Дума? Одно из двух: или уступить и составить новое правительство «общественного доверия», которого добивалась Дума, или распустить Думу, арестовать ее ораторов, конфисковать все газеты с отчетами о думском заседании. Но Николай II не сделал ни того, ни другого. Дума продолжала заседать, Милюков не был арестован, но и Распутин сохранил свое влияние, пока Пуришкевич и Юсупов его не убили. Только Штюрмер не мог уже более показываться в Таврическом дворце и вскоре вышел в отставку. А речи думских ораторов, напечатанные во всех газетах, свободно распространялись в тылу и на фронте, поддерживая и еще больше воспламеняя революционные настроения…
Весь период времени после моего возвращения с фронта и до государственного переворота соединяется в моей памяти с ощущением все растущей тревоги, порой доходившей до отчаяния и усугублявшейся сознанием какой-то фатальности приближавшейся грозы, предотвратить которую было уже нельзя.
В возможность побед на фронте уже никто не верил. Одна надежда оставалась на союзников, но и оттуда, с Западного фронта, ничего, могущего поднять бодрость нашего настроения, не сообщалось. Там война приняла затяжной характер. В газетах пестрели названия все одних и тех же мест сражения — городков, деревень, рек и речек. Особенно часто переходил из рук в руки какой-то «домик паромщика». От этого домика, конечно, после первого сражения даже развалин не осталось, но он долго помещался в заголовках газетных столбцов, наводя на читателей уныние безнадежности.
Правда, знающие люди утверждали, что, благодаря помощи общественных организаций, обороноспособность нашей армии увеличивается изо дня в день и что весной 1917 года мы сможем начать победоносное наступление. Так оно и было на самом деле. Но и эти сведения не могли поднять духа русских людей, привыкших уже за время войны, что все их надежды неизменно рушились.
Мы еще считали своим долгом говорить какие-то бодрые слова, ибо отдали войне слишком много душевных сил, чтобы отказаться от столь пошло звучавшего теперь лозунга — «война до победного конца», но это было уже с нашей стороны лицемерием. Даже самым близким людям мало кто решался выдать свои сомнения относительно исхода войны, но ни прежней веры, ни патриотической энергии в обществе уже не чувствовалось.
Как и другие принципиальные сторонники «войны до победного конца», я посвящал значительную часть своих досугов связанной с войной работе. Вернувшись с фронта, я опять стал ходить на службу в министерство путей сообщения, но все экономические обследования проектировавшихся железных дорог были из-за войны отложены, а потому работы на службе у меня не было никакой. Для очистки совести мы с моим начальником, инженером Никольским, придумывали себе разные занятия, но большую часть времени проводили в праздности. Однако ежедневное посещение службы было обязательно, а служба была в это время единственным источником моих средств. Зато вечера и праздничные дни я посвящал общественным делам, посещая заседания и собрания парламентской фракции. Но большую часть свободного времени отдавал работе в 19-м городском попечительстве о бедных Петербургской стороны.
До войны столичные попечительства были исключительно благотворительными учреждениями, существовавшими отчасти на средства частных лиц, отчасти на субсидии от города. В Москве, где широкая благотворительность была издавна в традициях ее богатого купечества и где городская Дума проявляла больше заботливости о населении, городские попечительства о бедных были живыми общественными учреждениями. В Петербурге же до войны большинство их влачило жалкое существование. Работали в них преимущественно живущие на пенсии отставные чиновники и скучающие от безделья дамы. Деятельность же их заключалась главным образом в раздавании грошовых пособий вдовам и сиротам.