Цветы на кустах шиповника походили на раскрашенные японские бумажные цветы в синем, как лаванда, воздухе, после того как солнце скрылось в глубине спокойного моря, которое отражало вечернее небо слабым зеленоватым отблеском на горизонте. За едой жена инспектора музеев расспрашивала меня о моей книге, и я непринужденно болтал о художниках нью-йоркской школы. Все, что я говорил, было поверхностно и условно, но она оживленно кивала, а я между тем слушал сам себя и спрашивал, неужто я ничего не вынес за последние месяцы работы, кроме этого набора вымученных клише? Подобно моей жене она не имела понятия о том, что вытворяет ее муж за ее спиной. Она тоже не знала, что в ее на первый взгляд столь гармоничной и удобно устроенной жизни, к которой она привыкла, есть потайные двери и люки. А на другом конце стола моя мать поверяла свои проблемы инспектору музеев, рассказывая о том, как она вынуждена была, прилагая невероятные усилия, бороться со скрытыми и болезненными сторонами своего «я», готовя свою последнюю роль, а он наклонял свою плешивую голову с почтением, слушая ее и улыбаясь своей самой хитрой и масляной улыбкой, точно собирался соблазнить мою мамашу. Его пристальный взгляд заставлял ее рассказывать еще более проникновенно, с заламыванием рук, о том, как трудно быть художником сцены и каждый вечер обнажать тайники своей души перед публикой, сидящей в темноте зала. Астрид с Симоном и Розой ходили в дом и обратно, вынося оттуда новые блюда, и время от времени Астрид ловила мой взгляд и смотрела на меня любовно, точно радуясь тому, что я наконец-то снова вынырнул на поверхность после длительного периода замкнутости и раздражительности. Я искоса поглядывал на инспектора музеев, рассказывая его жене о разных этапах в творчестве Джэксона Поллока. И по сей день я не знаю, лгала ли мне Элизабет, отвечая на мой вопрос об ее отношениях с инспектором музеев. Если он сказал правду, когда мы плыли с ним в море на закате солнца, то, возможно, у этого отъявленного распутника были основания с полным правом положить руку на колено Астрид, когда он вез ее домой после званого ужина у наших общих друзей, а я в это время был в отъезде. Быть может, он даже рассказал ей обо мне и Элизабет, как бы оправдывая свою вольность и объясняя, почему его рука вдруг оказалась на ее колене. В таком случае Астрид была настолько умна, что сумела скрыть свою осведомленность от меня. Вместе с тем в тот вечер на Ивана Купалу я был убежден в том, что лжет-то именно он. И даже если какая-то толика правды была в его дружеских откровениях, то они имели отношение к какому-нибудь кабаку или комнате для переодеваний, к чему угодно, но только не к моим воспоминаниям об Элизабет, о наших трех неделях в Ист-Виллидже, когда мы реяли в нашем прозрачном мыльном пузыре вне окружающего мира, занятые лишь друг другом и нашей работой. Даже если она и вправду провела ночь с инспектором музеев, как бы невероятно это ни звучало, это все равно не могло иметь для нее такого значения, как то время, которое она провела со мной. Или, точнее говоря, время, которое мы провели вместе, не могло значить столь мало. Так думал я, сидя за столом и машинально продолжая свой рассказ о Джексоне Поллоке и время от времени переводя взгляд то на плешивую макушку инспектора музеев, то на кроткие, доверчивые, коровьи глаза его жены, то на полное опустошительного драматизма лицо моей матери, на котором любое выражение превращалось в гротескную карикатуру, словно она хотела убедить не только инспектора музеев, но и саму себя, что она на самом деле думает и чувствует именно так, как утверждает.