Астрид, должно быть, прибыла в Лиссабон лишь в конце дня. Если ей дали номер с видом на реку, она наверняка постояла на террасе, глядя на плоские поверхности черепичных крыш между бруствером крепости и рекой, которая столь широка, что ее противоположный берег в дождливую погоду видится лишь как синеватая, едва различимая полоска. Я представил себе, как она стоит некоторое время с закрытыми глазами, подняв лицо к белесому свету, а дождь моросит, увлажняя ее волосы и орошая щеки и лоб, и проникает сквозь блузку, создавая ощущение, будто чьи-то прохладные кончики пальцев слегка касаются ее плеч. Так она, быть может, сидела, вдыхая запах пыли, растворившейся во влажном воздухе. Так она, может быть, постояла снова, прежде чем войти в комнату и лечь на постель, не сняв одежды. В тот раз, когда мы были вместе, я оставил балконную дверь открытой, хотя было прохладно, и снял туфли с ее ног, прежде чем лечь рядом с нею. Мы еще даже не распаковали вещи. Я положил руку, обняв ее, и спрятал лицо в тень, образовавшуюся между нашими телами. Наше путешествие окончилось, Лиссабон, последний город в Европе, был конечным пунктом поездки. Так сказала она с усталой улыбкой, когда шоссе вывело нас к предместью города с дешевыми, барачного типа домами из бетона. Она лежала на животе с закрытыми глазами, я накрыл ее покрывалом. Она провела по моим волосам спокойным, медленным движением рук, и теплое дыхание из ее ноздрей коснулось моего лица вместе со слабым запахом пота, ее запахом. Так мы лежали оба, совсем тихо и неподвижно, я — положив руку ей на спину и чувствуя ее дыхание ладонью, как медленное движение поясницы, под теплым участком кожи между блузкой и колготками. Я не знал, уснула ли она. Возможно, Астрид все же заподозрила что-то в моем молчании? Быть может, в ее мыслях возникла набольшая трещина, куда проник холодный воздух? Воздух из чужого мира, который лишь на первый взгляд походил на тот мир, в котором она жила рядом со мной и который мы так долго создавали. Ее мир мог вместиться в мой, но для моего мира не было места в ее, в котором возникло это различие, и потому теперь наши знания больше не были одними и теми же. Могу ли я избежать того, чтобы сделать ее меньше, чем она должна быть? Разве не должен я покинуть ее теперь, когда мы живем в разных мирах? Разве я уже не отнял у нее слишком много времени из-за своего меланхолического эгоизма? По крайней мере я должен был бы рассказать ей о том, что случилось, чтобы она сама могла решить, сможет ли она дышать в том, другом, мире, из которого я рассматривал ее лицо, находящееся столь близко от меня, с закрытыми глазами, словно она спала. Я мог бы рассказать ей обо всем в ту октябрьскую ночь в Лиссабоне, когда я лежал, прислушиваясь, как струи дождя бьют по плиткам террасы, по стальным жалюзи, опущенным на окнах лавчонок, по мотороллерам, проносящимся по Руа-Сеньора-ду-Монти. Я ничего не сказал, и это было мое самое большое предательство. Предательство было не в том, что я готов был бросить ее ради другой женщины, а в том, что я вернулся домой и проделал весь этот путь в Лиссабон вместе с нею. В том, что я приполз обратно с моим тайным, сдавленным поражением, словно речь шла о небольшом коротком замыкании, о незначительной технической неполадке. Я лежал здесь, в конце нашего пути, и молчал, точно мне нечего было сказать. Как же так случилось, что я не оставил ее? Почему трусливо вернулся обратно, когда мое приключение закончилось подобно аборту и было выскоблено, как и все другие упущенные возможности и обманутые ожидания, которые часто случаются на нашем пути сквозь череду лет. Быть может, я вернулся обратно из-за жизненных удобств? Из страха перед прежним безутешным одиночеством, которое все еще так хорошо помнил? Наверняка. Но не только.