Я не могу вспомнить, что я тогда видел, не могу вспомнить нашей с Инес поездки по каналам Амстердама, и я спрашиваю себя, осталось бы у меня вообще хоть какое-то воспоминание о том времени, если бы не эта фотография, на которой я сижу рядом с Инес, улыбаясь и подняв глаза кверху. Я раздумываю над тем, не наша ли с ней фотография заслоняет все другие воспоминания. Инес прислонилась головой ко мне, нежно, по-девичьи, то ли чтобы угодить фотографу, то ли затем, чтобы осталась хоть фотография, показывающая, до чего милой она может быть. Я помню ее запах, резковатый запах ее мыла, который всегда вызывает у меня мысли об Испании, хотя мы никогда там не были вместе с ней и только ее имя ассоциируется с этой страной. В руках у нее плоский бумажный пакетик, и я знаю, что там внутри открытка, которую она только что купила в музее. И я помню репродукцию на ней, хотя и не могу ее представить себе сейчас. Там был нарисован фазан с невидящими, потухшими глазами, висящий на крюке вниз головой. Рисунок был сделан аккуратными, едва намеченными штрихами. Не могу вспомнить, о чем я думал в тот момент, когда Инес прислонила свою голову к моей, помню лишь, что это значило для меня, или я надеялся на то, что это будет что-то означать, впрочем, это уже давно не имеет никакого значения. Мои глаза смотрят на меня, подобные двум крошечным черным булавочным головкам, смотрят из той давней, давно угасшей секунды, но заглянуть в них я не могу, потому что они слишком малы, и к тому же там, позади моего юного лица, черно, оно освещено лишь бледными лучами весеннего солнца, неожиданно появившегося над каналом. Я знаю, что любил ее, но не могу вспомнить, каково было тогда знать об этом, каково было чувствовать эту любовь. Я знаю, что моя любовь терзала меня, но не могу возродить в себе ту давнюю боль или неожиданные всплески счастья. Я могу говорить себе, что в действительности не она заставляла меня страдать до того, что я раздирал себе кожу в кровь, что это не ее я любил, но свое собственное отчаяние, созданную мной самим ядовито-глянцевую картинку той, какой она могла быть или какой я хотел сделать ее. Я могу говорить себе, что моя молодая, жадная и пылкая любовь к Инес была ослеплением, фата-морганой, но я не могу знать этого наверняка. Воспоминание о ней быстро превратилось в бесчувствие, и вскоре я уже больше не ощущал ничего там, где прежде гнездилась боль. Рана затянулась и превратилась просто в шрам, лишенный нервных окончаний.