– Вы же сами знаете, Ольга Константиновна, что у меня тебеце, – вот слышите? – И Вырикова стала демонстративно дышать на Немчинову и на толстого немецкого ефрейтора, который, отпрянув на стуле, с изумлением смотрел на Вырикову круглыми петушиными глазами. В груди у Выриковой действительно что-то захрипело. – Я нуждаюсь в домашнем уходе, – продолжала она, бесстыдно глядя то на Немчинову, то на ефрейтора, – но если бы здесь в городе, я бы с удовольствием, просто с удовольствием! Только я очень прошу вас, Ольга Константиновна, по какой-нибудь интеллигентной, культурной профессии. А я с удовольствием пойду работать при новом порядке, просто с удовольствием!
«Боже мой, что она городит такое?» – подумала Валя, с бьющимся сердцем входя в комнату директора.
Перед ней стоял немец в военном мундире, упитанный, с гладко прилизанными на прямой пробор серо-рыжими волосами. Несмотря на то что он был в мундире, он был в желтых кожаных трусиках и в коричневых чулках, с голыми коленками, обросшими волосами, как шерстью. Он бегло и равнодушно взглянул на Валю и закричал:
– Раздевайт! Раздевайт!
Валя беспомощно повела глазами. В комнате, за столом, сидел еще только немецкий писарь, возле него стопками лежали старые паспорта.
– Раздягайся, чуешь? – сказал немецкий писарь по-украински.
– Как?.. – Валя вся так и залилась краской.
– Как! Как! – передразнил писарь. – Скидай одежду!
– Schneller! Schneller! – отрывисто сказал офицер с голыми, обросшими волосами коленями. И вдруг, протянув к Вале руки, он чисто промытыми узловатыми пальцами, тоже поросшими рыжими волосами, раздвинул Вале зубы, заглянул в рот и начал расстегивать ей платье, и Валя, заплакав от страха и унижения, быстро начала раздеваться, путаясь в белье.
Офицер помогал ей. Она осталась в одних туфлях. Немец, бегло оглядев ее, брезгливо ощупал ее плечи, бедра, колени и, обернувшись к солдату, сказал отрывисто и так, точно он говорил о солдате:
– Tauglich![5]
– Пачпорт! – не глядя на Валю, крикнул писарь, протянув руку.
Валя, прикрываясь одеждой, всхлипывая, подала ему паспорт.
– Адрес!
Валя сказала.
– Одягайся, – мрачно и тихо сказал писарь, бросив ее паспорт на другие. – Будет извещенье, когда являться на сборный пункт.
Валя пришла в себя уже на улице. Жаркое дневное солнце лежало на домах, на пыльной дороге, на выжженной траве. Уже больше месяца, как не было дождя. Все вокруг было пережжено и высушено. Воздух дрожал, раскаленный. Валя стояла посреди дороги в густой пыли по щиколотку. И вдруг, застонав, опустилась прямо в пыль. Платье ее надулось вокруг пузырем и опало. Валя уткнула лицо в ладони.
Вырикова привела ее в себя. Они спустились с холма, где стояло здание райисполкома, и мимо здания милиции, через Восьмидомики, пошли к себе на Первомайку. Валю то знобило, то бросало в жаркий пот.
– Дура ты, дура! – говорила Вырикова. – Так вам и надо, таким!.. Это же немцы, – с уважением и даже подобострастием сказала Вырикова, – к ним надо уметь приспособиться!
Валя, не слыша, шла рядом с ней.
– У ты, дура такая! – со злобой говорила Вырикова. – Я же дала тебе знак. Надо было дать понять, что ты хочешь им помогать здесь, они это ценят. И надо было сказать: нездорова… Там, на комиссии, врачом Наталья Алексеевна, с городской больницы, она всем дает освобождение или неполную годность, а немец там просто фельдшер и ни черта не понимает. Дура, дура и есть! А меня определили на службу в бывшую контору «Заготскот», еще и паек дадут…
Первым движением Ули было движение жалости. Она обняла Валину голову и стала молча целовать ей волосы, глаза. Потом у нее зароились планы спасения Вали.
– Тебе надо бежать, – сказала Уля, – да, да, бежать!
– Куда же, куда, боже мой? – беспомощно и в то же время раздраженно говорила Валя. – У меня же нет теперь никаких документов!
– Валечка, милая, – заговорила Уля ласковым шепотом, – я понимаю, кругом немцы, но ведь это же наша страна, она большая, ведь кругом все те же люди, среди которых мы жили, ведь можно же найти выход из положения! Я сама помогу тебе, все ребята и девчата помогут.
– А мама? Что ты, Улечка! Они же замучают ее! – Валя заплакала.
– Да не плачь же ты, в самом деле! – в сердцах сказала Уля. – А если тебя в Германию угонят, ты думаешь, ей будет легче? Разве она это переживет?
– Улечка… Улечка… За что ты еще больше мучаешь меня?
– Это отвратительно, что ты говоришь, это… это позорно, гадко… Я презираю тебя! – со страшным, жестоким чувством сказала Уля. – Да, да, презираю твою немощность, твои слезы… Кругом столько горя, столько людей, здоровых, сильных, прекрасных людей гибнет на фронте, в фашистских концлагерях, застенках, подумай, что испытывают их жены, матери, но все работают, борются! А ты, девчонка, тебе все дороги открыты, тебе предлагают помощь, а ты хнычешь, да еще хочешь, чтобы тебя жалели. А мне тебя не жалко, да, да, не жалко! – говорила Уля.
Она резко встала, отошла к двери и, прислонившись к ней заложенными за спину руками, стояла, глядя перед собой гневными черными глазами. Валя, уткнувшись лицом в постель Ули, молча стояла на коленях.