У не видных в тумане, но хорошо знакомых Сережке хуторков их снова встретил сильный огонь пулеметов и автоматов. Они залегли и лежали так довольно долго, пока их не нагнали легкие пушки, которые катили руками. Пушки почти в упор стали бить по хуторкам, и в конце концов группы бойцов ворвались на хуторки вместе с этими пушками, которые всё катили и катили перед собой рослые, веселые и подвыпившие артиллеристы. Здесь сразу же появился командир батальона, и связисты уже тянули провод в подвал разбитого каменного домика.
Так все шло хорошо до этого продвижения к разъезду, конечной цели всей операции. Если бы у них были танки, они давно были бы уже на этом разъезде, но танки не были пущены в дело, потому что их не выдерживал лед на Донце.
Теперь бойцы наступали в полной темноте. Командир батальона, который лично возглавлял эту операцию, как только противник открыл огонь, вынужден был пойти в атаку с теми группами, которые были у него под рукой, а главные силы были еще на подходе. Бойцы ворвались на этот хутор, и группа Каюткина, которая сильно поредела и уже не была штурмовой группой, а просто отделением автоматчиков, проникла довольно глубоко по улице и завязала бой за здание школы. Огонь из школы открылся такой сильный, что Сережка перестал стрелять и уткнул лицо в кашу из грязи. Пуля прожгла ему левую руку повыше локтя, но кость была нетронута, и сгоряча он не почувствовал боли. А когда он решился наконец поднять голову, никого уже не было возле него.
Вернее всего было бы предположить, что товарищи его, не выдержав огня, отошли на окраину к своим. Но Сережка был еще неопытен, ему показалось, что все товарищи его убиты, и ужас вошел в его сердце. Он отполз за угол домика и стал прислушиваться. Двое немцев пробежали мимо него. Он слышал немецкие голоса уже и справа, и слева, и позади. Стрельба здесь смолкла, она все усиливалась на окраине, а потом и там стала стихать. Атака батальона была отбита.
Далеко над городом, окрашивая не небо, а сгустившиеся черные клубы дыма, колыхалось огромное зарево, и оттуда доносился стозвучный рев.
Раненый Сережка один лежал в холодной каше из снега и грязи на хуторе, занятом немцами.
Друг мой! Друг мой!.. Я приступаю к самым скорбным страницам повести и невольно вспоминаю о тебе…
Если бы ты знал, какое волнение овладевало мной в те далекие дни детства, когда мы ездили с тобой учиться в город! Более пятидесяти верст разделяло нас, и, выезжая из дому, я так боялся, что не застану тебя, что ты уже уехал, – ведь мы не виделись целое лето!
Одна возможность такого горя невыразимой тоской сжимала мне сердце в тот час ночи, когда я за спиной у отца въезжал на подводе в ваше село и притомившийся конь так медленно брел по улице. Еще не доезжая вашей избы, я соскакивал с телеги, я знал, что ты всегда спишь на сеновале и уж если тебя там нет, значит тебя нет… Но разве был хоть один случай, чтобы ты не дождался меня, – я знаю, ты готов был бы запоздать в школу, лишь бы не оставить меня одного… Мы уже не смыкали глаз до рассвета, мы сидели, свесив босые ноги с сеновала, и всё говорили, говорили и прыскали в ладони так, что куры на насесте встряхивали крыльями. Пахло сеном, осеннее солнце, выглянув из-за леса, вдруг освещало наши лица, и только тогда мы могли видеть, как мы изменились за лето…
Я помню, как однажды мы, юноши, стояли в реке по колено в зеленой воде, с подвернутыми штанами, и ты мне признался, что ты влюблен… Скажу откровенно, она мне не нравилась, но я сказал тебе:
– Ты влюблен, не я! Будь же ты счастлив!..
И ты засмеялся и сказал:
– В самом деле, можно даже порвать отношения, чтобы удержать человека от дурного поступка, но разве можно дать совет в любви? Как часто самые близкие люди вмешиваются со своим опекунством в дела любви, сводят, разводят, передают дурное, что слышат о любимом тобой человеке… Если бы они знали, сколько они причиняют этим зла, сколько отравляют чистых минут, которые не повторятся никогда в жизни!..
Еще я помню, когда пришел этот, я не хочу называть его имени, этот Н., и стал беспечно, с насмешливой улыбкой болтать о своих друзьях: «Этот по уши влюблен в такую-то, он просто пресмыкается перед нею, а у нее грязные ногти, – только это между нами… А этот, вы знаете, вчера так напился в гостях, его даже рвало, – только это между нами… А такой-то ходит в потасканной одежде, притворяется бедным, а на самом деле он просто скуп, я это точно знаю, – он не стыдится пить пиво на чужой счет, – только это между нами…»
Ты посмотрел на него и сказал:
«Вот что, Н., уйди отсюда вон, да только поскорее…»
«Как вон?» – удивился Н.
«А просто вон… Что может быть презреннее человека, который ничего не может рассказать о лице своего товарища, потому что всегда смотрит на него сзади? И что может быть презреннее юноши-сплетника?..»
С каким восхищением смотрел я на тебя, я думал точно так же, но, может быть, я не смог бы поступить так резко… Но лучше всего сохранилось в моей памяти то лето, когда вдали от тебя я понял, что у меня нет другого пути, как вступить в комсомол…