«Карамазов Алёшенька, кушать извольте!»

Я – в колени бы голову, о как мне классно!

Я бы – грудью о землю! А он улыбался!

Но мы в разных веках, как отвары, декокте,

даже в книгах мы разных! И в сказах! Но снится

нам в рассветном апреле сентябрьская птица!

И сентябрьская ложь, словно клён в оперенье.

Не противиться злу – это сопротивленье!

Это сонесогласье. И сонеприятье!

…Клин по небу! Смотри! Возвращаются братья!

О, апрельские птицы, стелите постели,

стройте новые гнёзда свои, Карфагены!

Собираёте травинки, иголочки ели.

О, как солнечно нынче! О, как нам нетленно!

***

А Спаситель сегодня сошёл прямо в ад!

На серебряных нитях, на тонких крылах,

на парчовых огнищах.

А в спину вопят:

на земле этой грешной скабрёзность и мат,

и вся вечность заснула в часах!

Не буди её! Больно! О, как мне беду

поместить в паутинную эту дуду?

И как мне поместить Божьей смерти объём

в эту тонкой работы икону шитьём?

Вот я еду в старинный наш град-Городец,

где округлей земля, где размеренней шаг,

я сейчас состою из таких нежных детств…

Неразумной, о, люди, о, как мне дышать?

Подскажите, откуда на небе багрец?

У Субботы страстной вам хлопот не исчесть,

выпекать куличи, что с изюмом внутри,

с бархатистой глазурью, где сладок замес,

где орешки, цукаты, как те янтари.

Птица-тройка моя – птица-дастер ты мой!

Не теряй ты дороги, лети по прямой:

здесь начало иконы «Сошествие в ад».

Здесь страстная Суббота. Здесь свечи горят.

Городчане пред Пасхой любимей стократ!

А икона врастает мне в сердце! Её

корневище ветвится, и птица поёт!

О, как недра разверсты Предбожьи мои

до калины шукшинской, сплошной колеи,

до рябины рубцовской, низин и высот.

Ад повергнут! Его перейдёшь, словно брод!

И всё вместе, по кругу сомкнулось в кольцо:

Городец. Пасха. Волга. И Божье лицо.

И никто, никогда не умрёт!

Еженощно теперь у меня из груди,

из глубоких, стальных, из её корневищ

вырывается снова икона. Парит.

И никто не убог. Не повержен. Не нищ.

И молитвы мои напрямую теперь

прямо в Боговы уши, в открытую дверь!

Ибо все мы из этих святейших суббот,

ибо все мы из этих святейших щедрот,

из полнот, из частот, из дарений, свобод.

Вот!

***

Корни этой берёзы обнимают тебя, мой отец,

песчинки вот этой земли щекочут твои ладони.

На вешалке шарф твой остался из шерсти овец

отчаянно рыжий! И куртка ещё из болоньи.

Такие носили тогда. А ещё помню я твой портфель –

он лаково-чёрный. В нём плитка всегда шоколада.

Лубочный наш мир – оловянных солдатиков, фей.

Журнал «За рулём» ты читал и выписывал «Правду».

Ходили с тобою мы вместе на площадь.

А нынче – беда!

Завод, где работал ты – продали!

Как же так можно

разрушить страну? Растащить по карманам? Предать!

Но ты, мой отец, не застал времена бездорожья.

Я письма хранила твои. А сейчас, а сейчас

я каждый истёртый конвертик беру и вдыхаю:

цветасто! Побуквенно! Словно бы некий запас

ещё у нас времени есть пред изгнаньем из рая!

Ещё на табло не черно!

Ещё нету табло!

Ещё не случилась у нас, как сейчас, катастрофы:

куда ни взгляни – банки, рынки, обвалы, бабло,

сплошные Голгофы!

И ржавые гвозди распятья…

Отец мой, отец!

О, как я люблю тебя! Как по тебе я скучаю!

Я шарф твой беру – этот рыжий – из шерсти овец

и, словно котёнка, держу и держу у плеча я.

А сердце моё так стучит, что сороки – бегом

с подталых ветвей врассыпную метнулись огрузло.

Ты был коммунистом, отец.

Верил: честным трудом,

что зло победили бы мы! И вот этот – дурдом!

…Ты умер, о, Боже, за день до развала Союза!

***

В моих душевных ранах всё равно свет и добро!

Какие бы ветры не гнули, не выли.

В них такое отсвечивает серебро

со скоростью мяты, изюма, ванили!

В моих душевных ранах. Откуда они

ты не спрашивай, сколько в них цивилизаций

и сколько разрушенных стран в них звенит,

какие исчадья, в них войны клубятся.

Какие сдвигаются материки.

Какие галактики стонут от крика.

Я их замуровывала бы в стихи.

В бетон бы закатывала безъязыко!

И всё-таки близь в них! И всё-таки свет!

Вложите персты в мои раны – там небо!

И каждый простор в них, что башня, продет

цветами, листвою, огнём бересклета.

Живящие раны – росою, пыльцой…

Мертвящие раны – черны, словно омут…

И в каждой, разверстой – ты! Руки, лицо,

слова твои, фразы искрятся, не тонут.

И в каждой, ещё не зажившей, все мы!

И в каждой Алёша сквозит Карамазов,

и Данко, нашедший дорогу из тьмы,

о, раны мои, перешедшие в язвы!

Нет. Я не смакую вас. Я по утрам

бальзамом, зелёнкой лечу вас. И сказкой!

Я так закалилась в борьбе. Тарарам

меня не страшат, меч, ни сталь по-дамасски.

Ни стрелы, ни лук, ни кинжал, ни шипы!

Ни россыпь клевет, оговоров, наветов!

Всё, что не убило – воздвигло щиты,

пропело мне гимны и «многие лета»!

И каждая рана теперь – Иордань!

Я трижды крещусь, окунаясь до донца.

И сколько меня ни терзай и ни рань,

во мне прибывает лишь солнце!

***

Герострат, поджигающий «Храм чужого голоса»,

чиркает спичками. Кидает солому.

Исчадье пожара – гремучие соллюксы

подобны закону цикличному Ома.

Герострат поджигающий! О, ты безумен.

Ты – разоблачающий. Гнев в тебе плещет.

Твой храм – бумазейный. Он равен по сумме

истерикам женщин.

Во мне не ищи отголосков чужого:

своим я наполнена голосом певчим

в три горла! Я – вся эти горла! Что снова

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги