Письмо второе (ответ Халлитоу) является единственным имеющимся у нас автографом покойного, и, приводя текст, нам хотелось бы сопроводить его либо графологическим анализом, либо небольшим отрывком, демонстрирующим почерк автора. Письмо было написано на двух листах белой бумаги красными чернилами совершенно странным, невообразимым образом: почти печатные огромные буквы, с наклоном в разные стороны; веером расходящиеся строчки неустановившегося детского почерка, которые то съеживались и сужались, то топорщились иглами; вдруг буквы становились маленькими, крошечными, потом опять начинали расти; одна и та же буква, например «р», имела, как мы насчитали, 4 варианта возможных написаний. Обилие небрежных исправлений и вымаранных мест; это было не письмо, а лакомое блюдо для ловкого графолога. Вот отрывок текста: «Как приятно, Вы бы знали, было Ваше письмо. Какая это поддержка, когда кто-то что-то о твоем художестве подумал, да еще потрудился записать, да еще когда автор (далее следует неумеренная, на наш взгляд, похвала корреспонденту). Ну, конечно, все, что Вы подумаете и напишете обо мне ли или о ком-то другом, всегда будет... (опять несколько сверкающих наречий, которые мы опускаем).

С удовольствием, с большим удовольствием прочел все Ваши соображения — и что это (мои стихи) мог бы написать герой «Лицея для умалишенных», и «ухо напряженно ждет звонких и остроумных метафор — вместо них инфантильная скороговорка» и т.д. Наверное, так это и должно восприниматься на фоне другой, известной поэзии. Насчет того, что «внутренние монологи в чем-то схожих и чем-то различных персонажей» — мне-то, как человеку лирическому, то есть сосредоточенному на своих переживаниях, вместо того чтобы видеть других людей, — мне кажется, все, что пишу, — все это мои душевные движения и жесты, те или другие, — но, наверное, извне так и смотрятся — речью как будто персонажей. В стихах ли, в прозе ли, я не любитель Слова-Логоса, — вроде право за ним пусть только у Священного писания, а художеств. лицо (так в рукописи — прим. изд.) да и научное — лишь та или иная частная карма с речами от субъекта. Кто бы что бы когда бы ни говорил (ни писал), я все равно вижу за этим субъекта и субъекта этих речей, с его психич. складом, с его речами-реакциями. И если настроения, реакции, сам психич. склад этого всего лишь субъекта попадает в резонанс с моим, восхищает меня, если я вздрагиваю от этих милых мне жестов, — для меня, читателя, парадоксальным образом эта художеств. частность будет все равно что Логос, и больше — потому что Логос это что-то необъятное, безличное, а тут какое-то именно то самое, что любишь, в нем чувствуешь всю милую единственную жизнь в самых ее наркотических точках и филологических (слово написано поверх другого, исправленного — физиологических — прим. ред.) реакциях...

А последняя часть Вашего письма (что «писать на нашем языке — абсурд, потому что полтора читателя») — это уж Вы в горькую минуту — кому, правда, из нас не знакомую... Но Боже мой! если что-то у кого-то где-то получилось — мы же тут же узнаем все и набрасываемся — мне ли Вам говорить. Вот Вы пишете...» Но эта часть письма, очевидно, будет непонятна читателю, ибо является откликом на тот опущенный нами конец первого письма, где его автор сетует на странное, как он пишет, «парадоксальное» положение, в котором оказалась современная колониальная литература. Весьма забавно выглядят ламентации, имеющие несомненно наивно идеалистическую подкладку, о том, насколько было бы проще существовать, если бы «талант соединялся с благородством, а бездарность с душевной нечистоплотностью». А в действительности «все перемешано как в дамской сумочке. Протягиваешь руку одаренному художнику, а он, оказывается, болен чесоткой самого мелкого тщеславия, обидчив и подозрителен; здороваешься поневоле с автором скучных наукообразных статей — а он добрый малый, не хватает звезд с неба, но надежен, как дубовый пень». И потому «приходится утолять жажду души не крепким вином дружества, а кипяченой водой охлажденного знакомства».

Не привели мы и странное деление по принципу акустического отклика, которого добивается у пространства проза и поэзия. Если поэт «со звонким птичьим голосом» как-то находит выход из положения (очевидно, имеется в виду отделение современной колониальной литературы от читателя), — «пою, когда гортань суха», ибо поэзия — жанр куда более портативный, коммуникабельный и, грубо говоря, естественный, то проза, по сравнению со стихотворчеством, куда более неповоротлива, «работа для потомства и будущего, конечно, благородна, но и высокомерна». И получается, что «говоришь в уши самому себе, а это почти то же самое, что не говорить, а думать» (неплохое сравнение).

Перейти на страницу:

Похожие книги