В эпоху Великой войны генералов у него были репрессированы и отец, и дед; но узнать о Касисе что-либо определенное оказалось потруднее любого другого тайного следствия не только потому, что он был фантастически подозрителен и подвержен мании преследования, но потому что даже при желании не мог ответить на любой вопрос прямо. «Совершенный глухарь, не слушающий того, что говорят ему и только бубнящий что-то свое» (Кирилл Мамонтов, «Замечательное десятилетие», стр. 153). «Судьба побеспокоилась, чтобы одарить его гирляндой ситуаций, пройдя которые он и стал тем уникальным черным человеком, будто только что вышел из кромешной тьмы на белый свет просцениума» (там же). «Отца не было, с матерью были непредставимо плохие отношения. Она пыталась создать вокруг сына завесу сплошного ужаса, зная и о его паническом страхе тайных покушений, и о его уверенности в постоянной за ним слежке. Она подкладывала ему под подушку вырезки “из зала суда” (где сообщалось о криминальных деяниях очередного ужасного русского); несколько раз доносила в резиденцию на Сан-Хосе и в конце концов написала заявление, не позволившее ему эмигрировать в критический момент, когда, извините за плохой каламбур, мистер Гран был на грани ареста» (там же, стр. 172 и далее). Он жил со старухой-матерью и слепой бабкой в состоянии никогда не затухающего скандала и острых конфликтов, но «было странно слышать в устах этого сорокалетнего человека, который всегда выглядел по крайней мере на десять лет старше, ласково-архаическое слово “бабушка” с быстрыми, короткими эпитетами, намекавшими на непонятную привязанность и нежную дружбу между девяностолетней старухой и великовозрастным, скоро постаревшим внуком».
Неизвестно, когда он увлекся фотографией, как и неизвестно, какими были его первые снимки, но те, которые нам удалось увидеть, условно можно различать как мистические пейзажи и натюрморты из вещей в полуобморочном состоянии. Людей он почти никогда не снимал, если не считать иногда мелькающие на заднем плане обнаженные контуры женских фигурок: снежный ландшафт, зубчатый лес на заднем плане и худенькая, голожопая кокетка-длинноножка, стоящая по колени в снегу; спиной к зрителям; в надетой набекрень летней соломенной шляпке; с пунктиром глубоких следов — от обреза фотографии к застывшей на мгновение профурсетке. Очевидно, на заре своего увлечения фотоделом он работал с «обнаженкой», то есть пользовался женской натурой как штрихом или пятном; но с каждым годом добывать натуру становилось сложнее и опаснее; или он, по мере развития мании преследования, все больше боялся различных неприятностей. Ибо снимал только худеньких, молоденьких, едва оперившихся девочек, которые не верили в его платонические порывы и не сомневались, что просьба раздеться — это лишь прелюдия к бешено-шикарному изнасилованию. И, раздосадованные, когда этого не происходило, жаловались на него в полицию. Приходили какие-то бородавчатые мамаши, требовали деньги за их испорченных девчонок, все это стоило нервов, и он в конце концов отказался от работы с натурой.
Марк Касис был застрахован от банальных положений и обречен на участие в уникальных ситуациях, похожих на страшный сон. Если он спал с русской дамой, назавтра уезжающей в Россию, то утром становился свидетелем того, как находящуюся в беспамятстве мать обслуживает ее десятилетний мальчик-сын, запихивает груди в бюстгалтер, застегивает резинки, упаковывая по всем правилам.
Если он исчезал, никого не предупредив, ни домашних, ни приятелей (на всякий случай не доверяя никому), то с одинаковой вероятностью можно было предположить, что сейчас он бродит в одиночестве по каким-нибудь лесным чащобам (ибо обладал способностью не есть по трое и более суток) или отлеживается на даче бывшего испанского генерала в Рамос-Мехиа, перешедшей по наследству к его постоянно сидящей на игле дочери.
Одним из самых страшных периодов его жизни была служба в армии, которую он вспоминал как непрерывный кошмар, сначала в бенинских болотах, а затем, после какой-то провинности, в монгольских степях, где от отчаяния и начавшейся цинги жрал расшатавшимися зубами обыкновенную траву и грыз корни. «Иногда — утверждает Кирилл Мамонтов, — на него наплывали воспоминания о длившейся несколько суток подряд погрузке бидонов с керосином: товарный состав, тускло блестящие в лунном свете рельсы, ночь, стертые в кровь ладони, выскальзывающие ручки, липкое от керосина хэбэ и какой-то древний волчок ужаса в груди». Его уволили после нескольких попыток самоубийства: «то ли пытался повеситься в уборной, то ли загнал себе в икру гнилую нитку, вызвав этим туберкулез ноги». Он имел дистантную натуру, с трудом входящую в близкий контакт, изъяснялся непонятно и, очевидно, плохо ладил с военным начальством и особенно нижними чинами, для которых такие штучки выше понимания. Пролетая над Уралом, он видит цепь гор и дает слово: больше по своей воле в Азию ни ногой.