Тяжко подминая под себя волны Балтики, тянутся в кильватер дредноуты. Вдоль бортов каждого раскинуты невода стальных сетей, ограждающих днища кораблей от попадания торпед. На длинных бамбучинах растянуты вдоль бортов радиоантенны, и эскадра держит связь далеко – вплоть до Питера, где круглосуточно пульсирует в реле и обмотках токами высокой частоты радиокоролева Балтики. «Новая Голландия». Из Петрограда связь летит дальше – до самой верхушки Эйфелевой башни в Париже, где французы оборудовали на время войны свою главную станцию для связи со всей Антантой.
В раскаленных утробах линкоров нестерпимым жаром пышут 28 котлов, давая паровую мощь на блестящие цилиндры машин, работающих – в брызгах горячего масла – локтями гулливеровских шатунов. Кочегары валятся с ног. Здесь три стадии изнеможения: сначала течет липкая сладкая слюна, затем подкатывает к горлу желчь, а потом… потом уже кровь! Плевки кочегаров – как черные бриллианты, все в искристых точках, уголь забивает им уши и глаза, разъедает кожу в паху и под мышками. По ночам кочегары воют, словно собаки, от нестерпимой чесотни. А сверху над линкорами виснет солнце, прожаривая палубы, будто сковороды, из пазов кипящими пузырями выступает смола. В рубках и башнях – там тебе тоже не сахар: под накатом брони нечем дышать…
Ладно! Коли надо – так надо. И это стерпят матросы. Но вот бригада вернулась в Гельсингфорс. В угольной гавани уже высятся завезенные поездами с Донбасса гигантские терриконы угля. Того самого – проклятого! – который моряки в насмешку над собой зовут «черносливом»… Фитингоф уже тут как тут:
– Оркестру на ростры! Для начала марш из «Мефистофеля», оперы известного господина Бойто. Всем, всем на чернослив!
Стоном отзывалось тогда в нижних палубах. 75000 пудов угля ждали их на берегу, и было страшно подумать, сколько пудов угля ложилось на плечи каждого человека из команды. Тут опять (исподволь) вспоминали, что, не будь бесплодного перехода до Ревеля и обратно, не был бы сожран в котлах бесцельно и уголь. Не пришлось бы тогда и грузить его снова…
– Предательство, братцы! Лодыри штабные очки на нос клеят и думают, что умнее всех стали. Мы же видим – зазря все это!
Люки, клинкеты, горловины – все задраено на винты, дабы сохранить внутренние отсеки от попадания разъедающей угольной пыли. Человеку спастись от нее труднее, чем линкору. Первым делом, конечно, нижнее белье с себя – долой. Хоть и казенное, а поберечь тоже надобно. На голое тело потянул робу. Она тебя, будто наждачной бумагой, сразу отшлифует: вжиг, вжиг, вжиг! Капельмейстер уже взмахнул на рострах палочкой, раздулись щеки «духовиков», и грянула над «Гангутом» музыка – веселая, вся из другого мира, брызжущая чужою, почти враждебной радостью…
До самых небес нависала черная пыль. В этой пыли, словно тараканы, обсыпанные черной мукой, сновали по трапам и сходням матросы. Визжали над их головами лебедки, и черные тросы тянули черные мешки. 75 000 пудов! Будет ли им конец? Но каждый раз конец аврала все-таки наступал, и тогда люди с очумелым недоумением замечали, что один из гигантских терриконов исчез с лица земли. Он уже весь покоился на глубине бункеров «Гангута». А музыканты, валясь с ног от усталости, на своих черных трубах, прильнув к ним черными измученными губами, хрипато доигрывали «Свадебный марш» господина Мендельсона…
Читатель! Ты напрасно решил, что это уже конец. Нет, теперь надо обмыть от угольной пыли весь линкор, всю махину его – от клотика до ватерлинии – с песком, с мылом, с содой. Конец наступит только тогда, когда с шелковыми платочками в руках пройдут через корабль офицеры и будут платочком тереть по броне, проверяя – чисто ли?.. На ходу срывая с себя гремящие робы, полторы тысячи человек из команды «Гангута», шатаясь, идут под души корабельных бань. Когда и они чистые – тогда конец!
По негласной традиции флота, учитывая тяжесть труда, после угольной погрузки матросам всегда (и непременно» вместо каши отпускались на ужин макароны. Запомни это, читатель. Макароны скоро войдут в историю «Гангута»… А каши бывали разные: рисовая, пшенная, гречневая. Но изредка – ненавистная ячневая!
Презрение к ней матросы выражали цифрой: «606».
Так и говорили тогда – с лютейшей ненавистью в голосе, словно о своем кровном враге, которого никак не убить:
– Опять нам шестьсот шесть… Давить бы этого Фитингофа!
– Ну зачем ты орешь? – отзывался на ругань Полухин. – Тебе чего? В тюрьме еще не сидел? Так за глотку свою и сядешь.
Но люди бывали ослеплены драчливою яростью.
– Я сяду… пусть я сяду! – орали в ответ. – А ты тоже хад хороший: лычки унтерские нацепил и ходишь здеся, учишь здеся. Ты што? Священник наш, што ли?
Полухин покручивал ус. Отходил. Парень был спокойный.
В один из дней он вернулся с берега задумчивый.
– Где был? – спросил его Семенчук, ворочаясь с гирями.
Полухин посмотрел, как вздуваются мышцы гальванера, быстрыми мышатами перебегают они под загорелой кожей… Ответил:
– До Брунс-парка сбегал.
– Чего там?