Маяк был уже близко, он поливал ловца тусклым, матовым светом. Заскорузлая одежда Дмитрия, словно панцырь, блестела ледяными иглами.
Глава четвертая
Глуша долго не могла уснуть; Дмитрий обещал еще вчера вернуться с моря, но прошел день, и наступила эта грозная шурганная ночь, а его все не было.
Ветер тревожно стучал в ставни, шуршал по ним снегом и заунывно гудел в трубе.
На столе мигала пригашенная лампа; в ее стекло то и дело выскакивал тонкий и длинный язычок огня, он на миг освещал низкую, в желтых обоях комнату.
Ветер настойчиво выдувал из дома тепло; поздно вечером Глуша жарко натопила камышом печку, в комнате сначала было душно, будто в бане, а теперь стало нестерпимо холодно.
Глуша дрожала и куталась в одеяло, натягивая его по самый подбородок.
Рядом с ней лежал рыхлый и неподвижный Мотя.
Он обычно с вечера сразу засыпал, оставляя ее одну в тоске и думах.
И Глуша, как и сейчас, долго не засыпая, лежала в постели, разглядывала выбеленный потолок и старалась найти в нем хоть какое-либо темное пятнышко, чтобы задержать свой взгляд и думать, думать без конца.
Семь годов мучается она с Мотей. Что только не предпринимала Глуша, чтобы сделать здоровым своего слабосильного мужа. Она поила его по наставлению бабки Анюты парным молоком — не помогло. Она в течение нескольких месяцев готовила ему всю пищу только на подсолнечном масле — тоже не помогло. Тогда Глуша, прослышав о некоем прозорливом казахе Сандже, поехала под Гурьев. Костлявый и бритый Санджа, сидя в темной кибитке на корточках и стукая палочкой о какую-то железину, велел ей поить Мотю тюленьим жиром — и это не помогло!..
Мотя не обращал внимания на заботы Глуши: он напролет просыпал не только целые ночи, но часто спал и после завтрака и после обеда.
А однажды, вскоре после их свадьбы, были они в гостях у соседей на крестинах. Сосед, Павло Тупонос, часто и до этого не давал прохода Глуше, а тут — как выпил, так и начал приставать к ней. Глуша пожаловалась Моте, а тот только рассмеялся.
Ловцы частенько намеренно приглашали в гости Мотю с Глушей. Споив его, они приставали к ней, пытались обнимать, но она вырывалась и убегала домой.
На ее жалобы Мотя спокойно отвечал:
— Ну и что же из того, коли помял он немного тебя, — не убудешь от этого.
— Да он, Мотя, хотел... — недоговаривала Глуша и заливалась слезами.
Иногда в ответ на эти слова Мотя необычно сердито кричал:
— Ты, должно быть, хотела, а не он!
— Нет, Мотя, — и Глуша нарочно рассказывала все подробности того, как приставали к ней ловцы, надеясь возбудить в муже ревность.
Но он, как и всегда, безразлично выслушав ее, говорил, шумно позевывая:
— Обедать, что ли, готовь, — и тут же засыпал.
Глуше завидно было глядеть на подружек, которые жили с мужьями в согласии и довольстве. Почти у всех подружек было уже по ребенку, а у некоторых по двое и даже по трое.
Она плакала, тосковала и, чтобы забыться, неустанно с утра до вечера работала: каждый день мыла полы, по нескольку раз чистила посуду, то и дело перетирала чашки и блюдца в горке, носила воду, подметала двор...
А Мотя ел, пил, спал, шлялся по берегу, говорил о пустяках с ловцами и изредка выезжал на лов.
«Батяша виноват», — горестно думала Глуша.
Максим Егорыч исправно каждый месяц приезжал к дочери и зятю.
Он жил на маяке, где по ночам калил ослепительную лампу, указывая ловцам обратный путь из Каспия. Один раз в месяц Максим Егорыч ездил в район получать деньги и продукты. По дороге из района на маяк он направлял свой утлый куласик в Островок, где и проводил целый день.
Из полученных продуктов он выделял половину дочери и, распив с зятем бутылку водки, отдавал ему и деньги.
Жил он на маяке один, и деньги ему не нужны были.
— Живите, детки, радуйтесь! — говорил Максим Егорыч, похлопывая зятя по плечу.
Выпив, отец быстро хмелел и подолгу тянул смешным баском свою любимую песню:
Он плакал и безрадостно пел:
Мотя, медленно раскачиваясь, гнусаво подтягивал тестю:
Всхлипывая, Максим Егорыч поднимался из-за стола, подходил к дочери, обнимал ее и безутешно плакал, смеялся.
— Живите, детки, — повторял он, — и радуйтесь...
Порой, когда засыпал Мотя, Максим Егорыч посылал Глушу за хромым, но всегда веселым Лешкой-Матросом, у которого была ладная саратовская гармонь с колокольчиками.
Распив с гостем новую бутылку, отец, совсем захмелевший, весело кричал ему:
— Жарь, Лексей, плясовую!
Тот, широко растягивая алые мехи гармоники, сразу ударял во все лады и колокольчики.
Лихо притопывая перед дочкой, отец долго, до изнеможения кружил по горнице и, споткнувшись, падал на пол и засыпал.
А Матрос, дерзко подмигивая Глуше, наигрывал задушевные волжские припевы и, должно быть намекая на то, что когда-то Максим Егорыч обещал выдать ее за него замуж, — тихонько и грустно подпевал:
К вечеру Максим Егорыч уезжал на маяк...