Родился я в Москве в 1956 году. В январе. Как мне потом рассказывали — в лютый холод. Моя беременная мама решила на санках покататься. Очнулась — в роддоме на Шаболовке. В детстве я жил в «Доме преподавателей» на Ломоносовском проспекте. Учился в знаменитой математической Второй школе за универмагом Москва. Литературу нам преподавал толстовец Герман Наумович Фейн (Герман Андреев) — блестящий педагог и добрый человек. Он научил нас читать и анализировать текст. Атмосфера свободы и творчества Второй школы раздражала власти гришинской Москвы. Школу разгромили. Тогда это делали еще без применения ракет воздух-земля, но тоже достаточно эффективно.

В 1978 году я закончил мехмат МГУ. Науку я не любил, учился только для того, чтобы не расстроить бабушку. После окончания университета десять лет работал в НИИ.

Параллельно посещал частные уроки живописи. Неоднократно бывал у легендарного Михаила Матвеевича Шварцмана, создателя «нератур». В восьмидесятых годах участвовал в выставках неофициального искусства в Горкоме графиков на Малой Грузинской улице в Москве.

В 1990 году эмигрировал в Германию с женой и дочерью. Наш тогдашний отъезд был, как это сейчас модно говорить, не эмиграцией, а эвакуацией из страны, грозящей не только лишениями и голодом, но и погромами. Погромы не состоялись, но мы уехали.

Я человек без биографии. Писать рассказы начал в 48 лет. В этом возрасте Довлатов уже умер. А я бросил рисование и начал рассказы писать.

...

Мне не надо путешествовать и встречаться с людьми, чтобы увидеть и понять мир — мир сам приходит ко мне в мой подвальный театр («Записки следователя») и выступает передо мной на сцене, а я его журю и подбадриваю… Кстати, жуткий этот рассказ — один из самых реалистических в моей книге капричос.

Был у меня двоюродный брат отца, следователь, жил в Щекино под Тулой. Вся история убийства оттуда, со всеми подробностями. Кто на самом деле убил — никому не интересно. Важно — кого можно за это засадить и что с этого можно поиметь. А сверхзадача — чисто советская — показать народу, что карающая рука, вот она, тут! С Калдыри-хой я беседовал недалеко от нашей первой дачи под Нарой. Многие подробности «снов» — из бессвязных записок дядюшки Шурика. Он умер в своей однокомнатной квартире в Щекино. Лет семидесяти пяти. Милиция взломала дверь. Шурик лежал мертвый на полу. Тетрадочку его передал мне другой мой родственник, который ездил бедного Шурика хоронить.

Меня иногда обвиняют в злоупотреблении насилием и сексом. А мой натурализм, между прочим, произошел не от желания писать так-то и то-то, а от жестокости советской жизни. Нашей жизни. Жизни вообще. Как-то я подсчитал на пальцах, скольких моих родных убили или репрессировали при Сталине, сколько близких, друзей, знакомых погибли в мое время и позже — в девяностые годы прошлого века. Пальцев не хватило. Я знаю, что натуралистические сцены отвращают от моей прозы две главные группы читателей — чувствительных мужчин и стареющих женщин. Знаю, но поделать ничего не могу — мои герои манифестируют не мое, а свое либидо. Иногда в довольно грубой форме. Мешать им в этом неблагородном деле я не имею права. Безобразничают они. а шишки сыплются на меня, на автора… Это несправедливо — не Толстой спал с лысым Вронским, а потом бросился под поезд, а мадам Каренина, не Достоевский насиловал девочку, а потом удавился, а Ставрогин.

Добавочной «жесткости» моей прозе придают немецкий язык и немецкое искусство… С кем поведешься… Немецкое предложение — конкретно, ясно. Информация, точная реплика. Приказ. А фраза на русском языке зачастую вовсе не имеет смысла. Как мост в никуда.

И немецкое искусство удивительно конкретно, до тривиальности прямо. Прям божественный Дюрер. И Кранах. И Грюневальд. Прямы и экспрессионисты. Не циничны — конкретны. Смотрел недавно выставку эротической графики Георга Гросса — и с удивлением заметил фактурное сходство с моими текстами, посвященными советской жизни…

Рассказ «Перед грозой» — не тяжкая выдумка. А реальность. Как и другие мои рассказы.

Проза — это палящее метафизическое пространство…

От зноя жизни не спрячешься в словечки. Автору не к лицу жеманство. Приходится принимать на себя тяжесть небес. Небес, телес — все одно. Тут не отрава, не забава, не натурализм. Тут опыты существования. Чистая экзистенция. Нулевая литература. Без фиговых листочков культуры.

...

На мой взгляд, честный писатель, сочиняя и воспаряя, использует даже не личный опыт, а, еще ниже, — свою низость и убожество. Гоголь только и делал, что упивался убожеством и низостью Плюшкиных и Маниловых, которых вытаскивал из закромов собственной души. То же самое делал и Достоевский со своими бесами (игрок, сладострастник, убийца)… И даже Толстой (ревность в «Крейцеровой сонате»). Кроме собственной низости или, если угодно, человечности, отлитой в разные образы, у писателя и нет ничего… Все остальное — помпезное вторичное вранье, самовнушение, бессмысленные словесные спекуляции.

Перейти на страницу:

Все книги серии Собрание рассказов

Похожие книги