Григорий шел спокойно, смотрел на тихие дома и темные прочерки леса за ними и слушал старика. Ничто в нем не дрогнуло, когда тот так жалобно перед ним вывернулся. На его лице, истончившемся в серой пыли вечера, не возникло ни брезгливой гримасы, показывающей всю меру его отвращения к слабому, жалующемуся существу, ни улыбки, говорящей, что он признает справедливыми его упреки и сожалеет о своей вине.
- Ни то, ни другое, - ровно ответил он, когда Мартын Иванович умолк и посмотрел на него в ожидании объяснений. - Когда мы расстались в прошлый раз, в больнице, у поэта... а! как ни странно, я не помню его имени! Так вот, я вовсе не думал, что мы больше не увидимся, и не собирался бросать то, что вы называете нашим общим делом. Но у поэта я повел себя не лучшим образом... сказать по правде, я не хотел бы возвращаться к этому эпизоду и много говорить о нем... скажу только, что действительно совершил недостойный поступок, после которого счел, что просто не имею права видеться с вами. А может быть, это следует назвать элементарной трусостью... не будем об этом, ладно?
Со все возрастающим удивлением слушал Мартын Иванович. Слова Григория показались ему бездушными, и мурашки поползли по его спине, словно не живой человек говорил с ним, а холодная мраморная скульптура. Чего-то не понимал старик в молодом друге и чувствовал это; возможно, он все-таки не улавливал какой-то особой тайны его рассуждений, в которой и таилось желанное, необходимое для жизни тепло. Он-то полагал, что все будет просто, он приедет в Кормленщиково, найдет Григория, поговорит с ним по душам и между ними восстановятся добрые, сердечные отношения. Эти отношения были для него в конечном счете нужнее, чем абстрактная борьба с беловодской властью. А возникало что-то совсем другое. Тайна, окутывающая рассуждения Григория, скрывающая под непримиримым холодом его душевное тепло, которое он словно бы сделал недоступной старику истиной, эта тайна обязывала не к душевным отношениям, а к неким идеологическим прениям и даже, наверное, схватке. Мартын же Иванович не был готов ни к спорам, ни тем более к идейной борьбе с тем, кого он считал своим единственным другом.
- А этот ваш недостойный поступок... он не помешает нашему делу, то есть в нравственном смысле и вообще? - спросил Шуткин подозрительно. Расскажите мне все...
- Я вам ничего не скажу, - отрезал Григорий.
- Ничего? Господи!.. И вы не собираетесь никак действовать? - спросил старик быстро и растерянно.
Неопределенная улыбка тронула уголки рта Григория.
- Скорее, не собирался в прошлый раз, - возразил он, - хотя вам могло показаться, что я уже действую. Да, я, можно сказать, вводил вас тогда в заблуждение. Вспомните, разве я не постарался перевести вашу тревогу в план отвлеченной философии? Я высказал мнение, что коль над нами властвует непостижимая тайна нашего происхождения и нашего пути, то следует признать и права за такой властью, как нынешняя беловодская. Признать хотя бы потому, что мы в этом случае почти так же бессильны, как и в первом, когда имеем дело с непостижимостью Творца. Но с тех пор мое отношение к этой проблеме претерпело значительные изменения, да, именно так, значительные изменения, и я больше не смотрю на нее как на отвлеченную.
- Значит, мы будем бороться? - обрадовался старик. Он хотел забежать вперед и пожать Григорию руку, с торжеством глядя ему в глаза.
Однако Григорий жестом остановил его.
- Нет, - сказал он.
- Нет? Но почему?
- На этот раз я не буду вводить вас в заблуждение. И хочу, чтобы вы сразу поняли мою мысль. Она довольно проста. Вы должны понять, что невозможны никакие наши совместные действия.
- А я как раз этого не понимаю! - вспыхнул летописец и пожевал губами, устраняя брызнувшую на них слюну.
Григорий невозмутимо разъяснил: