— Я человек, в общем-то, особенный, — говорил он. — Этим я не хочу сказать, что будто бы лучше других, хотя, может быть, и лучше… Но рассуждать о собственном превосходстве вообще, это значит утверждать превосходство над всем человечеством, а так далеко я не захожу. Я толкую лишь о некоторой своей исключительности, указываю вам на свою сознательную обособленность, Андрей Кириллович. Понимаете ли вы мою обособленность? Она обусловлена уже тем, что я пишу книжки, а большинство этого не делает. А если принять во внимание тот факт, что среди пишущих я не только не последний, но один из лучших, то моя обособленность вырисовывается с предельной ясностью. Я не имею ничего против тех, кто не пишет книжек… пока они не начинают портить мир и путаться под ногами у тех, кто их пишет. А портить этот мир они начали давно, и я пришел в мир, давно испорченный ими. Так что же мне оставалось, как не обособиться? Моя позиция подразумевает, что я не делаю ничего хорошего, если на минутку забыть, что я пишу хорошие книжки, но тем более не делаю и ничего плохого. Я как бы стою в стороне, и даже без всякого «как бы». Порой напиваюсь в стельку… но за это ведь не привлечешь меня к суду? И все же порой у меня сдают нервы, и я бунтую против некоторого сорта людей… я говорю об издателях, очень нечистоплотных издателях, чья продукция отравляет умы и души доверчивых читателей. В частности, о Льве Исаевиче Плинтусе… Я поднял на него руку в кафе «Гладкое брюхо»… запишите этот существенный факт! Я не мог поднять на него руку лично, поскольку в то время моя рука… вообразите себе такую странность!.. была клешней, но я отдал приказ мальчику, то есть Руслану Полуэктову… и, то есть, не приказ, а так, крикнул, разгорячившись: бей этого! — имея в виду подвернувшегося на нашем пути мерзавца Плинтуса. Это мои показания, и вы должны их внести в протокол, а мальчика освободить как невиновного, как поддавшегося моим бездумным внушениям… Мальчик не успел осмыслить, что я фактически не в себе, и поднял на Плинтуса, личность которого, если между нами, не внушает мне ни малейшего почтения, руку, а затем в операционной совершил всем хорошо известный благородный акт самопожертвования… Как же выходит, что за маленький безрассудный поступок его осуждают и проклинают, а за большое и благородное дело и не думают превозносить до небес?
Питирим Николаевич был доволен тем, как он разъяснил следователю свою позицию, с одной стороны, обелил Руслана, а с другой, и себя выставил не совсем уж в невыгодном свете. Особенно убедительной ему представлялась та вальяжность, до которой он взошел в своем красноречии, уж она-то откроет следователю глаза на то, с кем он имеет дело, а заодно и поднимет в его восприятии авторитет Руслана. Следователь, довольно молодой еще человек с глубокими залысинами и ничем не примечательной наружностью, постоянно делал что-то со своим носом, двигал им, заостряя, гнул его кончик к верхней губе, как бы скапливая в нем внезапно всю ту серьезность, с какой он относился к службе. Он слушал писателя добросовестно, однако его взгляд был преисполнен не только внимания, но и сожаления по поводу наивности Питирима Николаевича, позволявшего себе довольно нелепые со следовательской точки зрения высказывания.
— Вы, Питирим Николаевич, человек известный, как и Лев Исаевич, и мы к вам относимся с полным уважением, — сказал он, когда Греховников умолк.
— Но я известен вам, должно быть, как автор всяких криминальных бульварных историй, — тотчас догадался Питирим Николаевич.
Следователь доложил:
— Так точно!
— Это несправедливо, — горячо возразил писатель, — эти криминальные бредни я пишу между делом… чтобы иметь кусок хлеба… а ведь с другой стороны… есть и другая сторона моего творчества, не идущая ни в какое сравнение с известной вам, и уж там-то, осмелюсь заметить, я неподражаем и, главное, абсолютно серьезен, основателен!