Так вот, покуда жива была в Брюсове первая его ипостась, Москва любила мастера и дарила ему способность высказывать потаенную правду о себе.

Вот он еще молод, звезда его только восходит, 1895 год:

Я люблю у застав переулки Москвы,Разноцветные, узкие, длинные, —По углам у заборов обрывки травы,Тротуары, и в полдень пустынные.Эта тихая жизнь, эта жизнь слободы,Эта тишь в долетающем грохоте…

Тысячи московских интеллектуалов нашего времени любят в своем городе именно то, о чем кратко и точно сказал Брюсов: тишь, переулки, зелень по соседству с дорожным полотном, разноцветные ленты старинных домиков… Да и в пору, когда набирал силу Серебряный век, многие любили то же самое, сердцами прикипая к тишине, к пустынным кривым улочкам, видя в том великую отраду и отдохновение души.

Дальше и дальше уходя в декадентство, в путаные ритуалы ордена богемных эзотериков, Брюсов все еще с болью признавал: да, он покинул коренную московскую жизнь, но к ее старинному теплу тянется от его личности прочная нить:

…Ну что же? Я таков ли,Каким желал я быть? Добыл ли я венец?Иль эти здания, все из стекла и стали,Восставшие в душе, как призрачный дворец,Все утоленные восторги и печали,Всё это новое – напрасно взяло верхНад миром тем, что мне столетья завещали,Который был моим, который я отверг!

Это уже 1903 год. В памяти Брюсова мир, «завещанный столетьями», еще очень свеж, еще силен. И он с томительной, сладостной болью ностальгии перебирает его черты, будто потемневшие от времени серебряные перстни, извлеченные из драгоценной шкатулки:

Амбары темные, огромные кули,Подвалы под полом, в грудях земли,Со сходами, припрятанными в трапах,Картинки в рамочках на выцветшей стене,Старинные скамьи и прочные конторки,Сквозь пыльное окно какой-то свет незоркий…

Звучит так, словно мир этот, когда-то ставший постылым, отойдя вдаль, вновь сделался дорог:

Я помню: за окном, за дверью с хриплым блокомБыл плоский и глухой, всегда нечистый двор.Стеной и вывеской кончался кругозор(Порой закат блистал на куполе далеком).И этот старый двор всегда был пуст и тих,Мелькнет монахиня… купец в поддевке синей…Поспешно пробегут два юрких половых…И снова душный сон всех звуков, красок, линий.Когда въезжал сюда телег тяжелый рядС самоуверенным и беспощадным скрипом,И дюжим лошадям, и безобразным кипам,И громким окрикам сам двор казался рад.Шумели молодцы, стуча вскрывались люки,Мелькали руки, пахло кумачом…Но проходил тот час, вновь умирали звуки,Двор застывал во сне, привычном и немом…

Сколько тут неподдельных, живых деталей! Сколько созерцательной меткости! И сколько тоски – по миру, ушедшему в темные трюмы души, но все еще дающему тягучую, сладкую, печальную творческую силу.

Эту честную, «прямую» и… настоящую Москву Брюсова почти никто не помнит, помимо литературоведов. Мало ее. К сожалению, очень мало.

В русскую литературу, в коллективный ум образованного класса врезалось другое. Брюсов первым, или, во всяком случае, одним из первых, стал заполнять мощное, устоявшееся культурное поле Москвы символами и знаками, заимствованными из других культурных полей. Брюсов стремился на сто скачков обгонять свое время, а время это неласково обходилось со старомосковскими традициями, с третьеримством и второиерусалимством древнего города.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги