Иногда невежество Искрины меня поражает. Вся докоммунистическая история кажется ей клубком каких-то странных событий, происшедших чуть ли не в одно и то же время. Я к этому уже настолько привык, что даже не удивился, когда она меня спросила, был ли я лично знаком с Пушкиным. Я объяснил, что никак не мог быть с ним знаком, потому что родился через сто с лишним лет после его смерти и совсем в другую эпоху. Она была очень удивлена, узнав, что Пушкин жил еще при царской власти.
— А в каком он был чине?
Я сказал, что он был в чине камер-юнкера, по теперешним понятиям что-то вроде младшего лейтенанта.
— Всего-то? — удивилась она. — А зачем же его печатали?
— Его печатали, потому что он был великий поэт.
Она меня стала уверять, что этого не может быть, великими бывают только генералы, но никак не младшие лейтенанты.
— Да? — переспросил я обиженно. — А как же я?
— Ну, с тобой вообще пока что не ясно. Вот книгу твою издадут и тогда сразу повысят. А он так в малом чине и умер?
— Ну да, — сказал я. — Но в те времена писателей судили не по чину, а по степени дарования.
— А кто определял степень дарования? — спросила она.
Я сказал, что определяли читатели.
Она этого не поняла и спросила, каким образом определяли.
— Очень просто определяли. Читали стихи и говорили: «Во здорово! Во дает! Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» А если чего не нравилось, говорили: «Чушь собачья, бред сивой кобылы». Вот так, в общем, определяли.
Она этого тоже не поняла и попросила рассказать, о чем примерно писал этот Пушкин. Я сказал, что он писал о самых разных вещах и, например, о любви.
— О любви к царю?
— Это с ним тоже случалось, — сказал я. — Но еще он писал о любви к женщине. Например, вот это:
Она слушала, закрыв руками лицо, долго молчала, когда я кончил. А потом спросила, волнуясь, кому эти стихи посвящены.
— Если тебя интересует имя, сказал я, ее звали Анна Петровна Керн.
— А она была в каком чине?
— Что за чушь! — рассердился я. — Ни в каком чине она не была. Она была просто женщина без чинов.
— Ну как же, — заволновалась Искрина еще больше. — Ведь он ее называет гением.
— Ну да, он называет ее гением чистой красоты.
— Вот именно гением. Но он же не мог назвать гением кого попало.
— Тьфу ты! — я начал терять терпение. — Что значит кого попало? Он и не называл кого попало. Он так назвал единственную в мире женщину.
— Ну вот видишь! Значит она была все же единственная в мире. Да к тому же еще называлась гением. Значит, она была кем-то вроде Гениалиссимуса.
— О Господи! — застонал я в отчаянии. — Да причем же тут ваш Гениалиссимус? Да она была гораздо выше! Она была богиня. А ваш Гениалиссимус…
Я запнулся, встретившись с ее взглядом. Она смотрела на меня с ужасом.
— Извини, — поспешил я поправиться. — Я ничего плохого о Гениалиссимусе сказать не хотел. Я понимаю, что он великий политический деятель, друг человечества, преобразователь природы и вообще разносторонний гений, но Пушкин был по сегодняшним меркам человек недоразвитый, и для него гением была Анна Керн.
— Ну да, конечно, — сказала она, теребя на груди медальон. — Конечно, если он жил так давно, он мог многого не знать. Но мне показалось… ты меня извини… что ты с ним как будто в чем-то согласен.
— Ну да, — сказал я. — В чем-то я с ним, безусловно, согласен. Будучи тоже в некотором смысле человеком отживших понятий, я думаю иногда, что на самом деле человек рожден не только для того, чтобы перевыполнять производственные задания, потреблять первичный продукт и сдавать вторичный, но ему также присуща тяга к чему-то такому совершенно бесполезному, как, например, любовь, красота, вдохновение и… А впрочем, что я тебе говорю? Ты что, сама об этом никогда не слышала? Неужели у вас во всем Москорепе нет ни одного такою сумасшедшего, который писал бы что-нибудь в рифму про свои чувства?
— В Москорепе нет. У нас всех, кто нам не нужен, выслали в Первое Кольцо, и там такие люди, я слышала, еще есть. А здесь нет.
— А, ну да, — сказал я. — Я же совсем забыл. У вас нет пенсионеров, инвалидов, воров, собак, кошек, поэтов, сумасшедших…
— А тебе это не нравится? — спросила она, по-прежнему играя медальоном.
Я хотел ей ответить, но медальон сбил меня с толку. Я вспомнил, как прошлый раз мой случайный вопрос о назначении этого весьма невинного на вид украшения привел ее в замешательство. Теперь я вдруг совершенно отчетливо понял, что эту дешевую безделушку она носит не просто как украшение, она ей нужна для чего-то еще. А для чего, тут даже и гадать было нечего, и только такой ни из чего не извлекающий урока лопух, как я, мог не догадаться с первого раза. Но теперь я отчетливо понял, что это вовсе не безделушка, а микрофон.
— Ну что же ты замолчал? — сказала она. — Ты говори, говори, у тебя это так здорово получается.
— Да? Здорово? — повторил я почти механически. — А что именно я говорил?
— Ты говорил про поэтов, про любовь.