Между тем революционное движение шло вперед и вперед. 9-е января 1905 г. и расправа с народом, направившимся к батюшке-царю в глубокой вере, что царь — это первоисточник справедливости и правды, еще более озлобили народ и вбили еще один гвоздь в гроб самодержавия. Вскоре был убит великий князь Сергей Александрович, Москва свободно вздохнула, особенно еврейская ее часть. Царская армия неукоснительно отступала перед японцами, терпя катастрофу за катастрофой. Эскадра наша погибла в Цусиме. Правительство в Петербурге тоже отступало перед напором народной воли, металось из стороны в сторону, не зная, что делать, что предпринять. Опубликовали Булыгинскую конституцию[121], пошли в Портсмут на заключение мира, который и был подписан в августе[122]. Закончилась война с японцами, началась война народа с правительством. Всеобщая забастовка и Манифест 17 октября: общее ликование в течение двух-трех дней, и затем — волна погромов, захлестнувшая всю Россию «от хладных финских скал до берегов Колхиды», от берегов Балтики до Великого океана. Не было почти ни одного населенного места в России, в котором не было бы еврейского погрома. Ждала такой погром и Москва. Молодежь устроила самооборону, готовилась с оружием в руках встретить погромщиков. Но еврейское население охватила паника. Кто мог, спрятался у знакомых русских или в других менее опасных местах. К счастью, Москву минула чаша погромная, и население отделалось только страхом. Октябрьские погромы навели ужас на всю Европу, и заграничные евреи поспешили прийти на помощь разорившемуся русскому еврейству. Пожертвования посыпались со всех сторон. Был организован Комитет помощи жертвам погромов. Московское его отделение работало не покладая рук. Благодаря этой помощи, надо это констатировать, евреям удалось в известной хоть степени оправиться от пронесшегося над их головами октябрьского шквала. Зато антисемитизм разросся до невероятных размеров. Все, что было реакционного и крепостнического в стране, все черные сотни во всех углах необъятной Империи собрались воедино, чтобы отомстить евреям за Манифест 17-го октября, который лишал их (правда, пока на бумаге только) привилегий и благ, которыми они (т. е. антисемиты. — Ред.) пользовались при самодержавии. Антисемитизм принял организованные формы, объединился в Союз русского народа, в члены которого вступил и первый русский дворянин, сам Николай II, — и евреи воочию убедились, что от этой революции им ждать нечего, что она их положение не облегчит, а может быть, еще ухудшит. Ближайшее время подтвердило это. Первая Государственная Дума, в которой М. М. Винавер[123] — один из наиболее видных членов кадетской партии и самый выдающийся еврейский общественный деятель — играл такую большую роль, только и служила трибуной, к которой стекались все бурные потоки «народного гнева». Думские «повара» изощрялись в красноречии, изливали свое возмущение, негодование и протесты, разоблачали, обвиняли и порицали — а кот «Васька слушал и ел», продолжая свое преступное дело. Винавер в негодующей речи говорил о положении евреев, а «вахмистры по воспитанию и погромщики по убеждению» устраивали в Белостоке, Седлеце и других местах ужасающие погромы, показав, что в погромном искусстве они куда превосходят своего кишиневского учителя. Убивши Герценштейна[124] в Финляндии, черная сотня не могла успокоиться и зимою 1906 г. из-за угла убила в Москве, в Гранатном переулке известного литератора и журналиста, члена Государственной Думы, члена редакции «Русских Ведомостей» Иоллоса[125]. Эта смерть буквально ошеломила кадетскую партию, но еще более удручающе подействовала на московских евреев. Вся оппозиционно настроенная часть московского населения, не говоря, конечно, о евреях, готовилась к демонстративным похоронам. Полиция, желая предупредить такую демонстрацию, объявила, что Бородинский мост на Москве-реке, через который лежит путь на еврейское кладбище, не совсем благонадежен, думая этим напугать население. Но этот маневр не помог. На кладбище собралась огромная толпа из многих тысяч человек. Тут был цвет кадетской партии, представители литературы и журналистики, профессора высших учебных заведений и все, что было наиболее выдающегося в кругах московской интеллигенции. Перед такой блестящей аудиторией и в такой ответственный момент предстояло выступать с речью раввину Я. И. Мазэ. Русская часть публики, знавшая его как замечательного оратора, с нетерпением и любопытством ждала этого выступления, тем более что как находящийся на государственной службе он должен был быть особенно осторожным и тактичным. Но он этой своею надгробной речью превзошел, можно сказать, самого себя. «Есть разные, — начал он, — преступления. Уголовный кодекс знает всякого рода убийства: есть отцеубийства, матереубийства, детоубийства; но здесь мы присутствуем при совершенно исключительном виде убийства, перед нами — мыслеубийство». Этот удачный в высокой степени оборот речи, который вместе с тем прекрасно характеризовал покойного Иоллоса не как шумного активного политика, а как спокойного кабинетного литератора и публициста, — эта мысль вызвала невероятное, восторженное волнение в публике. Чрезвычайно красивой параллелью между Людвигом Берне[126] и его «письмами из Парижа» и Иоллосом с его «письмами из Берлина» он блестяще закончил эту знаменитую речь, краткую, но содержательную, умную и красивую по форме. Эта речь подействовала и, несмотря на краткость, так исчерпала предмет, что один из известных в Москве профессоров — сам кадет, — прослушав ее, сказал своему соседу: «Теперь я уеду, сказано все, а что скажут кадеты, это я знаю…».