По своему образованию это был дилетант во всем том, что среди евреев черты оседлости носило название учености. Его далеко нельзя было считать невеждой, и если один шкловитянин утверждает, что у него на родине мало кто обращает внимание на образование[511], то это утверждение относится к светскому, а не к духовному образованию. В этом отношении шкловитянин, если он принадлежал к хасидам — к белорусской фракции «Хабад», — стоял, конечно, неизмеримо выше своих польских, волынских и прочих братьев по секте. Но зато, если он был миснагедом[512], он не мог похвастать той талмудической эрудицией, которою так щеголяли евреи северо-западной Литвы. Делец без всякой примеси сентиментальности, он более всего был склонен к материализму. Забитость, давшая повод к сказанию о еврейской трусости, была свойственна шкловитянину в меньшей мере, чем прочим обитателям черты. Одно лицо, путешествовавшее в 1840 г. по местам постоянной еврейской оседлости, отзывается следующим образом о белорусских евреях.

«Находясь уже довольно долго под русским владычеством, они настолько акклиматизировались, что усвоили себе характер коренного населения и отличаются смелостью и неустрашимостью»[513]. Автор несколько преувеличивает силу воздействия коренного населения на белорусских евреев, и его отзыв является лишь слабой попыткой дать историческое объяснение тому, что общественное мнение считало нужным констатировать, а не объяснять. В общем, следует заметить, что шкловитянин не был баловнем общественного мнения. Но мы освобождаем себя от щекотливой обязанности установить границу, где в общественном приговоре кончалась правильная оценка и где начинались зависть к деловитости и чувство недоброжелательства к чужому житейскому успеху.

Следующую группу обитателей московского гетто составляли выходцы из северо-западных литовских губерний. В большинстве случаев это были миснагеды с достаточным запасом талмудической учености и со своеобразным складом ума. У своих единоверцев они пользовались репутацией «шлифованных» голов, и этот эпитет они заслужили не столько своею изобретательностью в практической жизни, сколько своею любовью к умственной гимнастике. В некотором смысле литовский еврей был живым оттиском Талмуда. В глубине его души практические наклонности часто сменялись сентиментальностью и заоблачными стремлениями — это галаха чередовалась с агадой. Как бы продолжая оперировать над текстом какого-нибудь трактата, литовский еврей переносил в житейскую сферу любовь к цитатам, умозаключениям и афоризмам, и немало практических мыслей рождалось под аккомпанемент монотонного талмудического напева. В гетто, как и в черте оседлости, литовский еврей слыл за интеллигента. Он сам тоже не прочь был считать себя таковым и испытывал особое удовольствие, если мог называть своей родиной Вильну, из «которой исходит Тора», Жагоры с их «мудрецами» или какой-либо другой титулованный город. Что касается двух остальных, наименее численных элементов гетто — курляндских евреев и выходцев из юго-западных губерний, то общественное мнение давало им одну и ту же характеристику, хотя с разными оттенками. Если им нельзя было отказывать в купеческой деловитости, то в духовном отношении они далеко уступали своим белорусским и литовским единоверцам. Разные исторические веяния и события в общественной и религиозной жизни обитателей «черты» коснулись курляндских и юго-западных евреев лишь внешней своей стороной. Курляндца считали беспочвенным миснагедом, а его юго-западного собрата — беспринципным хасидом. У обоих религия сводилась к обрядности, и если южнорусский хасид служил Богу как покорный раб, то курляндец делал это как беспечный поденщик, выходящий на работу в минуты нужды. Европейское просвещение, проникшее в еврейскую среду главным образом со второй половины текущего столетия, вызвало со стороны южнорусского хасида слишком слабо мотивированный протест, а со стороны курляндца — слепое подражание всему тому, что легко было воспринять, — немецкому костюму и вольнодумству довольно низкой пробы. И тот и другой не отличались толерантностью к своим прочим единоверцам: хасид считал себя слишком святым, а курляндец был слишком высокого мнения о своем европеизме для того, чтобы не оспаривать первенства у прочих членов избранного народа. Словом, и в том, и в другом общественное мнение видело слишком много наивности, слишком мало умственной зрелости и значительную долю самомнения. Если приведенная краткая характеристика разных частей населения гетто местами несколько строга, то мы слагаем вину на общественное мнение, не всегда свободное от предрассудков и преувеличений. Впоследствии нам еще представится случай показать, насколько вышеприведенная характеристика согласовалась с действительностью, а пока мы перейдем к описанию занятий, частной и общественной жизни евреев в московском гетто.

II. Московское гетто: его частная и общественная жизнь
Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги