Часто я ловлю себя на том, что приписываю Маше поступки другой женщины, себе чужие слова, матери несвойственную ей улыбку, отцу привычки, которых у него не было. Тогда я думаю: вот на бумаге те, кого я знал, любил или придумал, — они уже не мои. Папа, мама, Маша и даже «я» — в некоторой степени имена нарицательные. В чужом прочтении, в образах, что возникают из сочетания черных букв, раскиданных в белой плоскости страницы, жизнь уже не моя. Ее отбирают читатели — наивные палачи, — предполагая, что у писателя жизней много, как у кошки. И они правы.
Наша память — зеленое кладбище, где мы хороним милые образы, с которыми не в силах расстаться. Вновь и опять я возвращаюсь, вспоминаю, перебирая оттенки, проживаю обстоятельства до мельчайших подробностей. И убеждаюсь — никому это не нужно. Не надо, честное слово, не следует так вспоминать.
Но возвращаясь, вновь и опять, как привязанный, я каждый раз вспоминаю это иначе. Смещаются акценты, интонации. Чем резче промежутки во времени между реминисценциями, тем отчетливее различие изображаемого. И я уже не могу повториться. Так в джазе одну и ту же тему хороший солист всегда исполнит по-разному. И каждый раз это непредсказуемо.
Импровизация — несохранимое сокровище. Она бесценна, потому что неповторимо искренна каждый раз. Даже если следующий вариант противоречит предыдущему (несовпадение — тоже закон искусства). Поэтому я не могу настаивать на том, как было в действительности. Я не знаю. Истина многозначна: и так, и этак. И даже если что-то выглядело иначе, не имеет значения. Сегодня восприятие иное. И не столь важно, как было на самом деле. Проще признать: «Да, это было как угодно!..» Наверное, только при таком понимании слова и образа все здесь изображенное войдет в читателя, станет и его частью, как было частью меня. И не отторгнется. Поэтому я не нуждаюсь в снисхождении, но прошу: не смущайтесь, если в странной последовательности встретятся эпизоды, которых, исходя из предыдущего, в жизни не было или не могло быть. Было, все было.
Невозможно жить человеку сразу многими жизнями. Даже раздвоенность мучительна, а уж все остальное просто расстроенность. И потому, настраиваясь созвучно графике измаранного листа (я не верю в белое таинство бумаги), никуда не возвращаюсь. Прошлое как четвертое измерение: упруго выталкивает, не впускает. Словно замкнувшиеся двери, за спиной опустившаяся стена.
Но я знаю и помню — было.
По истечении времени последовательность не имеет значения. Да и что имеет значение? Даже если выяснить это сейчас для себя, то где гарантия, что к концу книги представления мои не изменятся. И не следует огорчаться. Изменчивость и неизменность всего лишь две стороны медали. Остается одна константа — верность теме. Как в джазе.
И потому…
Появления Маши в моей жизни были привычно неожиданны. Что угодно я мог угадать, только не ее приезд, не ее звонок. И в тот раз. Но голос сразу узнал.
— Ты? — спросила она. — Конечно, ты!
Я собирался в театр, на репетицию, уже опаздывал, но мгновенно забыл о деле.
— Я видела вас с отцом в апреле, на концерте Тэда Джонса. Старик твой меня потряс — такой длинноволосый, седой.
— Да, изменился.
Веселый разговор получался, словно бы не легли между нами годы неведения. Об отце мы говорили, обо мне…
— Он все еще нравится блондинкам? — спросил я.
— Я прилетела из Варшавы. Чемодан еще не распакован, пальто успела снять…
— У нас сегодня репетиция, — опомнился я. — Первый прогон.
— Новая пьеса? — она помолчала, что-то прикидывая про себя. — Может, все-таки забежишь?
— …
— Тогда я приму ванну. Пока.
Трубка звякнула. Я опустился на стул и посмотрел в окно через дверь коридора. Ветер мотал за окнами ветви кленов. Дождь размывал картинку в зеленое. Казалось, шевелится за окнами мокрая стена дома напротив. Все растекалось и плыло. Не на чем было остановить взгляд, чтобы сосредоточиться.
Телефон сорвался опять.
— Ты не спросил, зачем я ездила в Варшаву.
— Привезла мне хорошую пластинку.
Она смеялась. Капли за окном барабанили по ржавому карнизу, лупили что было мочи по сочным листьям.
— Ты в ванной?
Я слышал, как шипела в душе вода, представил знакомый вид: струя скользит по кафельной стене, красная трубка в другой руке.
— Спинку потереть?
Я почувствовал, как она потянулась и зажмурилась.
— Приезжай скорее.
Я отлично помню, что не думал ни о чем, когда брился и застегивал рубашку и выбирал галстук. Костюм надел любимый, не выходной, но удобный, просторный костюм, — я себя хорошо в нем чувствовал. Почистил туфли, рассовал необходимые мелочи по карманам, деньги. Все было обыкновенно. Ежедневно, кроме выходных, я ходил в театр, как на службу. И утренний порядок был неизменен.