Где было взять мне сто процентов уверенности? Тем более, сто с лишним. С тем самым лишним, что необходимо для успеха.
Каким кошмаром могло предстать
Скрипела лопата. Сыпался песок. Сбивалось натужное дыхание гробокопателя.
Солнце остывало у горизонта. Черные деревья, могильные кресты все плотней обступали нас. Мрачно придвигалась стена надгробий. Казалось, вот эффектный финал: у могилы загубленной кинолюбви задавлен будет бедолага. Он раскаялся слишком поздно и должен быть сброшен рукой
Старый Михалыч продолжал выбрасывать из ямы жирные комья кладбищенской земли. Он уже докопался до песочка. А надгробия все не могли окончательно слиться в сплошную стену.
Впрочем, это слишком красивая развязка: угадывается традиция, отдает немецким затхлым романтизмом. Быть похороненным с любимой в одной могиле, о таком приговоре нынешний литературный герой не может и мечтать — ему в голову не придет. Автор-прагматик (даже раскаиваясь) все равно предпочтет облегченный вариант наказания. А если и применяется к персонажу высшая мера, не смерти он боится, а умирания. Мечтает: ах, если бы уснуть и не проснуться, как просто! Ему не важно, что в том сне приснится, когда покров земного чувства снят.
Нет, подобное возмездие наивно. Не казнь, а уступка дилетанту. Я понимал: в заплечном деле сам поднаторел. И потому боялся, что, если, услышав мои сомнения, автор или над ним стоящий мазохист бесплотный, — кто-то из них пожелает закрепить в структуре прозы образ загубленной девы, возьмет и приподнимет крышку гроба: а под ней бледно плесеневое лицо, зеленая струйка жижи сочится из безгубого рта. Что, если…
Нет!
Наверное, в обыденных условиях, в человеческом горе, было бы нетривиально от подобных сомнений сойти с ума. Но в литературном тексте, подчиненном закону единства времени, действия и места, в той форме жизни, которой является поэзия, сумасшествие больше не выход и не ход, а, увы, заигранный трюк. Бессмысленно гадать, что по сути дела есть с ума сошествие, а что уловка: художественное вскрытие, преломление подспудных процессов психики. Разве будет замечена болезнь, разве не посчитают сдвиг в сознании героя за литературный прием, когда сместился лик самой действительности, и мир оказался с мозгами набекрень, когда спускаются с экрана кинолюбимые, чтобы утешить (создателя? читателя? персонажа?), и говорят лишь «да», а кошки бегают по улицам, снуют под колесами автобусов и сапогами гренадеров, впрыгивают с тротуаров в окна верхних этажей, когда ночи солнечные только потому, что сочетание «ч» и «н» завораживает скользящую по бумаге руку, — сладострастие ассонансов, наркота аллитераций диктуют руке возвращение опять и опять, и опять выписывают ею на листе, повторяют знакомые знаки. Здравому смыслу вопреки.
Но тогда (и только тогда!) в семантическом всплеске словес возникает, прорастает и выбивается на свет из природы созвучий, из пресловутого зернышка, росток подлинного смысла.
Однако от смысла событий мы отдалились, разминулись с сюжетом: толкает смятенную мысль страх перед гробом, уводит в путанные рассуждения, — о чем угодно, только бы не о деле. Но пора.
Пора мне могилу вскрывать. Пора семантическому коту прыгать вниз. Пусть с подоконника ирреально и медленно он соскользнет прямо к сапогам стоящего на посту гренадера. При этом, когда лапки передние когтями заскребут асфальт, задние лапки еще не отпустят рассохшуюся доску подоконника. Расстояние от четвертого этажа нормального питерского дома до тротуара не уменьшится, а длина кошачьего тела (ох, простите неотвратимые критики, но…), длина, она нисколько не удлинится. Потрется мой кот о солдатский сапог и скользнет, благополучно минуя колеса автобуса, на противоположную сторону, где давно, словно хитрый дворник с мешком, поджидает его злодей редактор, чтобы… Бедный кот!