— Ох уж эти полицейские! Дальше своего замкнутого в преступлениях мирка и видеть ничего не видят! Буринский ваш, — казалось, что фотограф, особенной какой-то интонацией выделив определение «ваш», пожелал откреститься даже от предположения того, что блестящий, но, увы, такой тривиальный, на взгляд, разумеется, самого Григория Александровича, мастер может быть его коллегой. — Буринский ваш начал-то с чего?
— С чего?
— С контраста! Он изобрел метод, позволивший разбирать и то, что, как это до того казалось, разбору уже не подлежит. И доказал, сфотографировав старинные кожаные грамоты, над текстами которых в полном бессилии ломали головы лучшие наши архивариусы! Вот он — первый человек, начавший фотографическую работу с документами и начавший ее, уж можешь мне поверить, блестяще!
— Ну, хорошо, допустим. — Гесс поморщился от осознания того, что сам Можайский мог дать такого маху: по-видимому, даже понятия не иметь о творившихся чуть ли не под боком у него чудесах. Впрочем, гримасу Гесса скрыла тень, в которую только что попал экипаж: при въезде на передвинутый к Заячьему острову Троицкий мост[101] почему-то не горели фонари. Возможно, это было последствием ночного шторма. А вот внезапно разлившееся по лицу Вадима Арнольдовича удовольствие горевшие уже на самом мосту фонари высветили в полную силу: Вадим Арнольдович внезапно — и не без гордости за своего начальника — осознал, что, раз уж он, Можайский, своим умом дошел до возможности фотографического переснятия документов, то ума этого ему было точно не занимать! — Допустим. Да толку-то, если позвать Буринского мы все равно не могли?
Гесс осекся, решив, что последняя фраза могла оскорбить его друга. Григорий Александрович и впрямь издал какое-то не слишком лестное, хотя и недостаточно разборчивое, восклицание.
— Да и могли бы если, ты же сам говоришь, что его методы… ну… — Стараясь загладить промашку, Вадим Арнольдович начал судорожно подбирать слова, но только еще больше в них запутался.
Григорий Александрович, дав Гессу время побарахтаться в неуклюжих попытках извиниться, наконец-то смилостивился:
— Да, его методы хотя и эффективны, но слишком просты для решения по-настоящему сложных задач. Правда, наш случай к таковым, скорее всего, не относится. Посмотрим, конечно, но, полагаю, переснять ведомости страхового общества — так, чтобы они оставались читаемыми — труда не составит. Разве что времени потребуется некоторое количество. А все же… все же методы Буринского имеют свои ограничения. И эти ограничения уж слишком близки к исчерпаемости, если ты понимаешь, о чем я говорю.
Гесс помотал головой.
— Метод контраста Буринского конечен. Обязательно — и очень быстро, кстати говоря — использующий его подойдет к тому пределу, за которым никакое следующее повышение контраста результата не даст. Даже наоборот: приведет к существенному ухудшению уже достигнутых результатов.
— Вот видишь! — Гесс ухватился за эти слова Саевича, как за спасательный круг. — Зачем нам тогда Евгений Федорович? Нет, Евгений Федорович нам не нужен!
Григорий Александрович посмотрел на друга с глубокой укоризной, а где-то в глубине его глаз появилась даже печаль:
— Бедный Буринский! Вот так и совершай революционные открытия!
Гесс смутился и ничего не стал отвечать. Григорий Александрович тоже замолчал. Если бы не скрип колес экипажа по деревянному настилу моста, сменявшийся то и дело на водяное шипение, в салоне воцарилась бы полная тишина. Впрочем, и это неверно: тишину все равно нарушали бы другие шумы — ржание лошадей, тяжелый стук груженых телег, окрики спешивших по каким-то делам людей… Несмотря на утро, движение было плотным.
Экипаж съехал с моста и тут же попал в затор перед узким разъездом между набережной и Мраморным переулком. Послышалась брань: «местный» городовой пытался регулировать транспортный поток, но ему явно не хватало то ли опыта, то ли выдержки. Грубостью — неожиданной и странной в обычно сдержанных нижних чинах столичной полиции — он, похоже, старался компенсировать видимое отсутствие положительного результата своих усилий.
Гесс опустил окошко и высунулся наружу.
Городовой, неожиданно увидев классного полицейского чина, смотревшего на него с явной укоризной — а это было хорошо заметно в должным образом здесь работавшем освещении, — оробел и, на ходу отдавая честь, подбежал к экипажу.
— Что же ты так ругаешься, братец?
Городовой снова козырнул и сбивчиво затараторил:
— Да как же не ругаться, ваше благородие? Уроды — они и есть уроды…
Брови Гесса поползли на лоб.
— Да вы сами извольте посмотреть! — Городовой, в своем извиняющемся рвении едва не оторвав высовывавшемуся в окошко Вадиму Арнольдовичу голову, распахнул дверь экипажа, приглашая его выйти на мостовую. Гесс вышел.