Клара никогда не считала нужным делать секретов из своих связей. Дом ее был обыкновенным бюргерским домом, в котором только часто менялись хозяева. Как певица у публики она пользовалась исключительной любовью. В высшем свете очень ценилось то, что она ходит каждое воскресенье к обедне, исповедуется через каждые две недели, носит на груди в виде амулета, освященного папою, образ Мадонны и, отходя ко сну, никогда не забывает молиться. Редкий благотворительный базар обходился без участия Клары, и как аристократки, так и дамы из еврейского финансового мира, считали за счастье торговать в одном киоске с ней. С очаровательной улыбкой она раскланивалась с юными поклонниками, поджидавшими ее у входа. Поднесенные ей цветы она раздавала терпеливой и восхищенной публике, и раз, когда цветы остались в уборной, Клара воскликнула, уходя и приятно растягивая по-венски: «Ах, Боже мой, я там у себя позабыла этот салат… Приходите ко мне завтра к вечеру, детки, кто желает еще что-нибудь получить…» И, усевшись в карету, она выглянула в окно и, уже отъезжая, крикнула: «И по чашке кофе получите!»
В числе немногих, имевших смелость воспользоваться этим приглашением, была и Фанни Рингейзер. Клара как-то вступила с ней в шутливый разговор, осведомилась с благосклонной снисходительностью герцогини о ее семейном положении и вдруг почувствовала такое удовольствие от болтовни молодой и восторженной девочки, что пригласила ее прийти опять. Фанни, конечно, приняла приглашение, и вскоре ей пришлось неожиданно занять в доме артистки почетное место, удавшееся приобрести главным образом потому, что в ответ на все откровенности Клары она не позволила себе ни одной откровенности, ни одной фамильярности. Фанни в течение короткого времени получила целый ряд предложений, большей частью от молодых сыновей фабрикантов из Мариагильфа, с которыми обыкновенно танцевала на балах. Но она всех их отвергла, так как систематически влюблялась в поклонников Клары.
Князя Беденбрука Клара любила больше трех лет с обычною преданностью, но страстнее и глубже, чем его предшественников, и Лейзенбог, которого, несмотря на многочисленные неудачи, никогда не покидала надежда, начал серьезно опасаться, что счастье, которого он жаждал десять лет, совсем не улыбнется ему. Обыкновенно, начиная замечать, что ее благосклонность к кому-либо ослабевает, барон спешил расстаться со своей собственной любовницей, чтобы быть во всякий момент наготове. Так случилось и при неожиданной смерти князя Рихарда, но в этот раз это произошло у барона как-то скорей по привычке, чем намеренно. Горе Клары было так безгранично, что всем казалось, будто она навсегда распростилась с радостью жизни. Она ездила ежедневно на кладбище, украшала могилу цветами и, запрятав под спуд свои светлые платья, убрала в далекий ящик все драгоценности и украшения. Понадобились серьезные усилия, со стороны друзей, чтоб уговорить ее не бросать сцену.
После нового и блестящего появления в опере жизнь Клары, по крайней мере наружно, приняла обычное течение. Прежний круг временно отдалившихся знакомых вновь собрался около нее. Явился и музыкальный критик Бернгард Фейерштейн, с обычными пятнами на сюртуке от шпината или томата, смотря по меню обеда, и, к нескрываемому удовольствию Клары, каждый раз обрушивался бранью на ее товарищей или директора. Двум двою родным братьям князя Рихарда, Люцию и Христиану, она по-прежнему милостиво разрешала почтительно ухаживать за собой, и в дом ее были введены еще новые посетители: некто служащий во французском посольстве и молодой чех, пианист-виртуоз. А десятого июня Клара поехала на скачки. Но, по выражению князя Люция, не лишенного поэтического дара, в ней стала пробуждаться только душа, сердце же по-прежнему оставалось погруженным в дремоту. И действительно, при малейшем намеке кого-либо из ее новых или старых друзей на существующую в мире нежность и страсть, улыбка сбегала с ее лица, взгляд заволакивался туманом, а безнадежный жест рукой, казалось, говорил: «О, как все в этом мире не вечно!»
Во второй половине июня северный певец Зигурд Ользе пел в опере партию Тристана. Его голос, быть может, не безукоризненный по тембру, отличался силой и чистотой, в фигуре, при исполинском росте, замечалась некоторая наклонность к полноте, а лицо, когда он молчал, было лишено особенного выражения, но стоило Зигурду запеть, чтоб в его серых глазах настоящего стального оттенка, зажигался какой-то таинственный свет, и своим взором, равно как и голосом, он опьянял и одурманивал всех, особенно женщин.