— Меня там не было, когда он людей воскрешал, так что зря говорить не стану, — сказал Изгой, — а хотелось бы мне там быть, — сказал он и стукнул кулаком по земле. — По справедливости должен был я там быть, уж тогда б я знал наверняка, воскрешал он мертвых или нет. Слышь, мамаша, — чуть не визжал он, — будь я там, я б все вызнал наверняка и, может, совсем другим человеком бы стал.
Казалось, голос его вот-вот сорвется, и тут бабушку озарило. Она увидела его перекошенное лицо рядом со своим, и ей показалось, что он сейчас заплачет. «Ты ведь мне сын, — забормотала бабушка. — Ты один из детей моих». Она протянула к нему руку и коснулась его плеча. Изгой отскочил, словно его ужалила змея, и всадил бабушке в грудь три пули. Потом положил револьвер на землю, снял очки и стал протирать стекла.
Хайрам и Бобби Ли вернулись из лесу и остановились на краю овражка поглядеть на бабушку — она не то сидела, не то лежала в луже крови, по-детски поджав ноги, и улыбалась безоблачному небу.
Без очков глаза Изгоя — воспаленные и водянистые — казались беззащитными.
— Забери ее и брось туда же, куда и других, — сказал он и подхватил на руки кота, который терся об его ногу.
— Болтливая старушка была, — сказал Бобби Ли и с гиком прыгнул в овражек.
— Хорошая была бы женщина, если б в нее каждый день стрелять, — сказал Изгой.
— Тоже мне удовольствие, — сказал Бобби Ли.
— Заткнись, Бобби Ли, — сказал Изгой. — Нет в жизни счастья.
Река
Угрюмый, сонный ребенок стоял посреди темной комнаты, а отец натягивал на него клетчатое пальто. Правый рукав не налезал, но отец кое-как застегнул пальто доверху и подтолкнул мальчика к приоткрытой двери, откуда к нему протянулась бледная, веснушчатая рука.
— И одели-то его не по-людски, — раздался громкий голос с лестничной площадки.
— О господи… так оденьте его сами, — буркнул отец. — Наверно, и шести еще нету. — Он был в халате и босиком.
Он хотел закрыть дверь за мальчиком, но в двери стояла она — конопатые мощи в гороховом пальто и фетровом шлеме.
— А деньги на троллейбус? Ему и мне, — сказала она. — В оба конца.
Он пошел в спальню за деньгами, а когда вернулся, она с мальчиком стояла посреди комнаты. Она осматривала обстановку.
— Окурков-то, окурков — не продохнуть. Не дай бог мне тут за тобой присматривать, в два счета угоришь, — заметила она, с силой одергивая пальто на мальчике.
— Вот вам мелочь, — сказал отец. Он подошел к двери, распахнул ее и стал ждать, чтобы они вышли.
Пересчитав деньги, она сунула их в пальто и подошла к висевшей над проигрывателем акварели.
— А сколько времени — это мы знаем, — сказала она, вплотную разглядывая изломанные, пронзительных цветов плоскости, расчерченные черными полосами. — Невелика премудрость. Смена у нас с десяти вечера и до пяти, да на трамвае час.
— Ну да, конечно, — сказал он. — Так мы ждем его вечером, часов в восемь-девять.
— Может, позднее, — сказала она. — Мы на реку пойдем. Там нынче будет исцеление. Этот проповедник редко заглядывает в наши края… Не стала бы я деньги платить за такое добро, — заметила она, кивнув на акварель. — Сама бы лучше нарисовала.
— Хорошо, миссис Конин, до вечера, — сказал он, барабаня пальцами по двери.
Из спальни послышался вялый голос:
— Принеси мне пузырь со льдом.
— Никак хворает его мамочка? — сказала миссис Конин. — Вот беда-то. А что с ней?
— Мы не знаем, — пробормотал он.
— Попросим проповедника за нее помолиться. Он многих исцелил. Преподобный Бивел Самерс. Ей бы самой к нему сходить.
— Может быть, может быть, — сказал он. — До вечера. — И ушел от них в спальню.
Мальчик смотрел на нее молча; из носу у него текло, глаза слезились. Ему было года четыре или пять. Лицо у него было длинное, с торчащим подбородком, а глаза — широко расставленные и опухшие. Он казался терпеливым и бессловесным, как старая овца.
— Он тебе понравится, наш проповедник, — сказала она. — Преподобный Бивел Самерс. Ты только послушай, как он поет.
Дверь спальни вдруг распахнулась, и отец высунул голову:
— Пока, старик. Гуляй. Веселись.
— Пока, — сказал мальчик и подскочил как ужаленный. Миссис Конин бросила прощальный взгляд на акварель.
Потом вышла на лестницу и вызвала лифт.
— И рисовать бы ее не стала, — сказала она.
На улице, стиснутое стенами темных, неживых домов, занималось серое утро.
— Распогодится еще, — сказала она. — Да все равно в нынешнем году это, видно, последняя проповедь у нас на реке. Вытри нос, золотко.
Он завозил рукавом по носу, но она его остановила.
— Так не годится. Где у тебя платок?
Он сунул руки в карманы и притворился, будто ищет платок. Она ждала.
— Им лишь бы сбыть ребенка с рук, — сказала она своему отражению в витрине кафе. — Постой-ка. — Она вытащила из кармана красный, в синих цветах платок и принялась тереть ему нос. — А ну, сморкнись, — сказала она, и он сморкнулся. — Возьми себе. Положи в карман.