Я не знаю, существовала ли детско-юношеская дружба-любовь между твоей мамой и моим папой. Это к вопросу, что узнать не у кого. Но то, что бабушки были в тесном контакте благодаря нам, – факт бесспорный и очевидный. У них столько осталось общего во вчерашнем дне: жизнь до войны в Белой Церкви, дети одного возраста, эвакуация в Куйбышев. Один дом, один подъезд. А в сегодняшнем дне – внуки-студенты, однокурсники медицинского вуза. У Розы Давыдовны имелся замечательный кондуит в виде записной книжки с именами и номерами телефонов почти всех мам и бабушек моих соучеников. Но самым главным информатором являлась Марьяна Григорьевна, благодаря тебе и твоему интересному положению. Потому что у тебя могло быть только два адреса пребывания: институт или дом (вот именно там не всегда можно было обнаружить меня). Ну, а юным беременным не место ни в «Парусе», ни в каком другом близлежащем баре. Почему-то бабушка (моя) считала, что сила жажды, но не знаний, лично у меня превосходит тягу к самим знаниям. Хорошо, что твою тягу к знаниям (ты сдавала досрочно зачёты, чтобы успеть до родов по максимуму) мне в пример не ставили, я бы не смог забеременеть и ходить каждый день на все пары, потому что другие походы были бы недоступны…
У моей бабушки оставалось только маниакальное желание угомонить меня любыми возможными и невозможными способами. Сейчас-то я понимаю, что моё «веселье юных лет», вместе со жгучим желанием находиться одновременно в двух и более местах, было продиктовано наличием синдрома ADHS (юношеская гиперактивность). Сейчас такое наблюдается у каждого второго ребенка, это я тебе как доктор психиатрии говорю. Для меня до сих пор остается загадкой, как мне тогда вообще удалось закончить институт?! Столько искусов было! Так, про искусы не будем, вернемся к бабушкам. Для меня стала привычной картина, которая до сих пор стоит перед моими глазами: Роза Давыдовна, потерявшая всяческое терпение от беспокойства и потому дежурившая в любое время суток около подъезда дома на Фрунзе, сто сорок, встречает меня в не свойственной ей позе разъяренной Фрекен Бок: руки в боки. Без единой запинки она сообщает мне противным голосом декана, какие лекции и практические занятия пропущены сегодня и вчера. Потом прокурорским тоном – в каком баре и с кем (естественно, мерзавцем, потому как тот свёл непонятную дружбу с мальчиком из приличной семьи, которая до добра не доведет этого самого мальчика… следует текст про хорошего мальчика минут на пять). Это только начало первой части монолога, в которой, помимо добытых и подтвержденных фактов моего отвратительного поведения еще были и новые ругательства, не очень свойственные глубоко интеллигентной бабушке, типа «негодяй» и «мерзавец». Кстати, запас ругательств исчерпывался у неё слишком быстро. Обратиться к более крепким выражениям, которых я, безусловно, заслуживал, ей казалось непозволительным.
Вторая часть монолога отличалась абсолютной предсказуемостью об огромной ответственности за меня перед моими родителями, живущими в далекой Тюмени. Этой части монолога могли позавидовать все вместе взятые ученые секретари всех ученых советов в момент представления участников этих заседаний. Бабушка заводила свою Песнь Песней без запинок и оговорок: «Твой папа, профессор Шайн Айзик Абрамович, зав. кафедрой онкологии в Тюмени, главный онколог области, ввел в практику двухстепенные профилактические осмотры для сельского населения. Придумал двухэтапный метод обследования больных с подозрением на первичный рак печени, а заодно и адъювантную химиотерапию при различных локализациях злокачественных новообразований. А ты?! Ты, Саша, что себе позволяешь?! Как мы будем смотреть Айзику в глаза, Саша? Что мы ему скажем? Отвечай!»
Папу, как я сейчас понимаю, в то время больше волновали печени его подопечных пациентов, нежели печень собственного сына, делавшего первые попытки вывести её из строя напитками, не отвечающими никаким стандартам качества. Бабушка была ещё тем партизаном. В её еженедельных отчетах родителям даже не проскальзывали ноты сомнения в моем добропорядочном отношении к жизни вообще и к учебе в частности. Она оставляла возможность для себя гордиться мною в этих междугородних телефонных переговорах. В чем она черпала эти возможности, осталось для меня неразгаданной тайной.
– Слушай, прости, что опять перебиваю… Все эти годы хотела у тебя спросить, правильно ли мне помнятся подробности твоей несостоявшейся свадьбы? Она в моей голове сложилась в рассказ, виртуозно исполненный тобою в пролете между первым и вторым этажом нашего дома в семьдесят девятом году. На восьмом месяце сложно было удержаться, чтобы не сделать лужу от смеха и успеть добежать до единственного туалета коммунальной квартиры. Практически все как в балладе о детстве Высоцкого:
У нас не 38 комнат было, а семь или восемь, кажется.