Микеланджело встал, отвернулся от картона, затворил двери палаты и тихонько побрел, опустив глаза, по булыжным улицам Флоренции к своему дому. Сам не замечая того, он оказался у себя в мастерской. Мало-помалу ему стало лучше, отвратительная тошнота проходила. Он взял в руки молоток и резец и начал рубить сияющий мрамор тондо Таддеи. Ему хотелось теперь уйти от изваяния, сделанного для Питти, и создать в этом мраморе нечто противоположное — пусть это будет полная грации, жизнерадостная мать и жизнерадостное, игривое дитя. Он изваял Марию в глубине, на втором плане, с тем чтобы младенец занял центральное место, раскинувшись на материнских коленях по диагонали тондо; озорной Иоанн протягивал ему в своей пухлой ручонке щегла, а младенец увертывался.

Микеланджело выбрал емкий, удобный для работы блок. Действуя тяжелым, грубым шпунтом, он вырубал фон, стараясь передать ощущение иерусалимской пустыни, — белые осколки камня летели, едва не задевая ему голову, клык троянки счастливо входил в глубину, срезая слой за слоем и придавая блоку форму чуть вогнутого блюда, фигуры Марии и Иоанна обрамляли это блюдо по краям, а вытянувшийся вдоль овала Иисус и разделял и связывал Богоматерь и Иоанна — прямого соприкосновения с фоном у фигур не было, они как бы двигались в пространстве при малейшей перемене освещения. Ноздри Микеланджело втягивали дымный запах мраморной пыли, и запах этот казался сладким, будто сахар, положенный на язык.

Каким он был глупцом! Ему ни за что не надо было бросать скульптуру.

Дверь отворилась. Тихо вошел Рафаэль и стал рядом с Микеланджело. Это земляк Перуджино. Зачем он явился?

— Я пришел извиниться за своего друга и учителя. У него был сердечный приступ, сейчас ему очень плохо…

Микеланджело взглянул в красноречивые глаза Рафаэля.

— Почему он набросился на меня?

— Может быть, потому, что вот уже много лет он… он подражает самому себе. Разве он в состоянии думать о какой-то ломке, об изменении своей манеры, когда он знаменит во всей Италии и его так любят и здесь, во Флоренции, и на родине, в Перуджии, и даже в Риме?

— Я боготворил его работу в Сикстинской капелле.

— Так как же вы не понимаете? Глядя на «Купальщиков», он испытывал то же чувство, что и я: перед ним была совершенно новая живопись, новый мир, в который надо еще войти. Для меня это вызов. У меня открылись глаза, я понял, что искусство еще более прекрасно, чем мне казалось. Но я молод, мне нет и двадцати двух лет. Жизнь моя еще вся впереди. А Перуджино пятьдесят пять, он уже никогда не начнет заново. После вашей живописи его искусство становится старомодным. — Рафаэль смолк и тяжело вздохнул. — От этого кто угодно заболеет…

— Я очень тронут тем, что ты пришел сюда, Рафаэль.

— Так будьте же великодушны. Проявите доброту и не обращайте внимания на его нападки. А это будет вам нелегко. Он уже сходил в Синьорию, черня там вашу работу, он созывает сегодня художников на вечер в Общество Горшка — и все за вашей спиной.

Микеланджело был в ужасе.

— Но если он начал против меня войну, я должен защищаться!

— А надо ли, по сути, вам защищаться? Ведь во Флоренции все молодые художники и так на вашей стороне. Пусть Перуджино шумит, сколько хочет, скоро он устанет, присмиреет, и все рассеется само собою.

— Хорошо, Рафаэль, я буду отмалчиваться.

Но исполнять это обещание ему становилось все труднее. Перуджино предпринял против него настоящий крестовый поход. Шли дни, недели, и ярость его не утихала, а разгоралась все больше. Он уже жаловался на Микеланджело не только Синьории, но и попечителям Собора и цеху шерстяников.

К февралю Микеланджело убедился, что враждебные происки Перуджино не столь уж тщетны: вокруг него образовался небольшой кружок сообщников, самым горластым из которых был Баччио Бандинелли, семнадцатилетний скульптор, сын влиятельнейшего во Флоренции золотых дел мастера. Там же подвизался кое-кто из друзей Леонардо.

Микеланджело выпытывал, что думает по этому поводу Граначчи. Тот старался хранить свое обычное спокойствие.

— Эти люди поддерживают Перуджино по разным причинам. Одни были недовольны тем, что ты, скульптор, взял заказ на живопись. Других раздражает сам картон. Если бы он у тебя вышел обыкновенным, посредственным, тогда, я думаю, никто бы не волновался.

— Значит, это… ревность?

— Зависть, скорей. То же чувство, какое ты питаешь к Леонардо. Выходит, тебе нетрудно понять их.

Микеланджело вздрогнул. Никто, кроме Граначчи, не дерзнул бы сказать ему такую вещь, и никто, кроме Граначчи, не знал, насколько это справедливо.

— Я обещал Рафаэлю молчать и ничем не вредить Перуджино. Но теперь мне придется дать ему сдачи.

— Ты просто обязан. Он поносит тебя всюду — на улицах, в церкви…

Перейти на страницу:

Похожие книги