Надо было однако что-то ответить.

— Должно быть, я не назвал дядю, который с давних пор где-то в отъезде. Я почти его не знаю… Зовут его Алексеем…

— Андреем.

Следователь равнодушно перелистывал моё дело. Я стоял и молчал, как провинившийся школьник, ждал, в какой ядовитой формуле следователь выразит мой провал.

Но следователь неожиданно заявил:

— Вашу личность можно теперь считать установленной. Ещё одна формальность — и дело ваше будет закончено.

— Какая ещё формальность?

— По закону мы должны предъявить вас вашим родным для личного опознания, после чего я передам ваше дело прокурору для направления в суд. Заявлений у вас ко мне не имеется?

— Нет.

Следователь ушёл. Я вернулся в свою одиночку. Забыл следователя спросить, в кандалах меня поведут или раскуют. На следующий день меня вызвал старший:

— Ну, бродяга, давай расковываться!

Долой цепи! Долой цепи!!

Только тот не знает радости освобождения от цепей, кто их не носил. Сняли с меня и арестантскую одежду и выдали моё покрывшееся плесенью барахло. Я почувствовал себя наполовину на свободе.

Начальник предложил мне перейти на политический дворик, где сидели два поалей-циониста, высылаемые в административную ссылку. Мне хотелось пробыть последние недели с молодёжью, с которой я сжился. За последнее время Карапет мне попустительствовал, и я часто беседовал с молодёжью.

Много горечи накопилось у них. Ещё будучи на воле, они почувствовали, как вокруг них образуется пустота и они постепенно остаются в одиночестве; повсюду они встречали только осуждение. И теперь, когда неумолимая петля и каторга нависли над ними, они ещё острее почувствовали одиночество. Некоторые из них ещё бодрились, но большинство уже ясно осознало крах своей, как им раньше казалось, непреодолимой «непримиримости».

— Никакой «свободы внутри нас» у нас не было. Было лишь нежелание впрячься в повседневную кропотливую работу, которой требовала от нас партия, — вот и всё. Остальное же всё было шумом.

Ребята любили меня: было видно, что любят они во мне партию, от которой они, как не окрепшие ещё щенки от матери, оторвались, попали в беду, скулят и тянутся ко всем, кто напоминает им мать. До боли было жаль эти молодые жизни, обречённые на бесполезную гибель. С воли мне прислали явку на Харьков, но предупредили, что она может быть провалена; прислали три рубля денег.

В конце сентября я был отправлен с очередной партией в тульскую тюрьму. Предстояло пройти через феодосийскую тюрьму. В открытом листе значилось: «Следует для удостоверения личности». И уже опасной приписки «склонен к побегу» не было. Это сильно облегчило моё положение.

В феодосийскую тюрьму шли с трепетом: многие знали её по жутким слухам, были ещё живы воспоминания о ней. Пароход причалил к пристани. Нас, человек двенадцать, вывели из трюма, и повели в тюрьму. Шли молча. Bceм было не по себе.

Во дворе тюрьмы нас встретила толпа надзирателей, во главе со старшим. Началась приёмка. Раздевали догола. Тщательно прощупывали всю одежду и котомки. Я был в одной чёрной рубашке, ни пиджака, ни пальто у меня не было, была лишь котомка с хлебом. Я один был в вольной одежде. Старший спросил:

— Куда идёшь?

— Домой для удостоверения личности.

— За что был арестован?

— Паспорт потерял, арестовали на облаве.

— Кучко, принимай!

Я начал было одеваться, но сейчас же получил затрещину и свалился на землю.

— Иди! Так вашу… В камерах оденетесь.

Мы схватили наше барахло. Я обернулся к старшему и злобно бросил:

— Зверьё!

Я опять был повален на землю, надзиратели начали пинать меня сапогами, но я, сжав зубы, молчал и не двигался.

— Тащи его!

Меня схватили за руки, поволокли вверх по лестнице и впихнули в камеру. Вслед за мной бросили и моё барахло. Я встал, оделся, вымыл холодной водой окровавленное лицо. На боках было несколько кровоподтёков, на виске кровавая рана.

— Жив? Значит, по-божески били?

— Ничего, по-божески. Видишь, на ногах стою.

— В вольном-то они, видимо, стесняются…

— Ну, как сказать… Прошлый раз меня и в вольном так откатали, что я три дня встать не мог.

— Да ты никак симферопольский? Зимой здесь проходил?

— Проходил.

— Как же, помню. Здорово вас тогда…

Дело было вскоре после «вязки»…

Это один из завсегдатаев видел меня избитого зимой.

После первого приёма меня больше не били. Да и вообще почему-то теперь меньше обращали внимания на пересыльную камеру — по-видимому, мелочью считали.

Две недели тянулись нудно и медленно. Тюрьма не жила, а тяжело молчала, придавленная жестоким режимом. Через две недели меня вызвали с «вещами» и благополучно вместе с другими передали конвою. Партия состояла человек из тридцати, больше половины шло на каторгу. Нас разместили в вагоне, разбив по категориям, и объявили, чтобы никто из нас без позволения часового не вставал со скамей — можно было только сидеть или лежать. В первый день это показалось даже удобным, а в дальнейшем это было мученьем.

Перейти на страницу:

Похожие книги