Так выглядела Россия накануне реформ, Россия, скованная по рукам и ногам путами самодержавия, но познавшая героизм народа в дни Севастополя и Крымской кампании. Для лучших людей ее звучал «Колокол» Герцена, проникавший из-за границы нелегально. В Петербурге Чернышевский и Добролюбов доносили до читателей правду.

В балакиревском кружке их сочинениями зачитывались. Стасов, Балакирев и их друзья именно в Чернышевском и Добролюбове видели истинных выразителей дум и требований народа.

Не только о том, кто выше, Берлиоз или Вагнер, Шуман или Шопен, шла речь в кружке, но и о том, что такое идеалы художника и в чем долг его перед обществом. Музыку надо было спустить с ее недосягаемо высокого пьедестала и приблизить к реальной жизни. Надо было убедить окружающих в том, что простой русский крестьянин Иван Сусанин, выведенный Глинкой на оперной сцене, это не восхваление царя, а гимн народу; что обманутая князем в «Русалке» Наташа — это русская женщина, гордо заявляющая о своих человеческих правах; что именно на этой почве пришли в русский романс титулярные советники, капралы и разночинные герои. Почва, которую Глинка и Даргомыжский подготовили, должна была принять позже героев опер Мусоргского, Римского-Корсакова, Бородина, смело принесших на сцену тему народа.

Мусоргский, чувствительный к правде, нравственно восприимчивый, встретил демократические взгляды, складывавшиеся в кружке, со всей искренностью человека, мечтающего о счастье для всех, а не для себя одного.

К событиям 1861 года, к так называемому освобождению крестьян, он, двадцатидвухлетний человек, оказался подготовленным всем тем, что говорилось в кружке и что писали Чернышевский и Добролюбов.

Отправляясь в деревню, куда переехала мать и где она не могла сама разобраться в делах, Мусоргский не сознавал себя ни помещиком, ни помещичьим сыном. К этому времени он уже стал художником, для которого его идеалы были важнее и выше узких кастовых интересов и кастовых забот.

<p>XVIII</p>

Было начало весны. Дороги стояли раскисшие, и почтовая карета с заморенными лошадьми, мотавшими на ходу головами и размахивавшими спутанными длинными хвостами, везла Мусоргского в родные места — в Торопец.

На почтовых станциях разговор возникал все о том же. Чиновники и помещики, пившие водку и крепкий чай, толковали о мужиках: одни — со злобой, другие — со страхом, третьи — с лукавством, давая понять, что Россия как держалась на крестьянских спинах, так и будет держаться.

Мусоргский прислушивался ко всему. Мысленно он описывал свои встречи друзьям. Вот эта забавнейшая историйка понравилась бы Милию, а та, которую он слышал на предыдущей станции, привела бы в восхищение Стасова. Вот эту при случае можно изобразить в лицах, а та просится прямо на музыку.

Крестьяне при встречах пытливо смотрят и чего-то ждут, как будто надеясь услышать такое, что сюда, в глушь, еще не дошло. Помещики хорохорятся и дают понять, что тут не глупее петербургских люди живут и устои в глуши не слабее, а покрепче столичных.

Впрочем, за бахвальством помещиков нетрудно было увидеть недовольство. Недовольны были слухами о том, будто власти либеральничают, вольничаньем газет, а особенно своими крестьянами, которых считали жуликами и обманщиками, раз они захотели после патриархальной крепостной жизни на волю. Живя под отеческим попечением помещиков хорошо, они вместо благодарности решили надуть своих благодетелей.

Мусоргский думает: «Эх, вот про этого с кокардой надо бы Милию написать!» Потом другой встречается по пути, и его тоже хочется охарактеризовать поязвительнее. Но впечатлений много, и всего не опишешь; пусть откладывается про запас.

Почтовая карета везет его дальше, однообразно поскрипывая и по временам застревая в грязи. Кучер что-то напевает; хорошо бы попросить, чтобы он повторил запев: что-то послышалось в нем самобытное, здешнее, псковское, милое с детских лет.

Мусоргский хотел было вытащить из саквояжа записную книжку, но в возке трясло и записывать было неудобно.

И вот уже Торопец. На въезде в город встретился экипаж. Сидевший в нем полный и бравый мужчина придирчиво оглядел Мусоргского и, признав, видно, за своего, неохотно приподнял шляпу. Будочник на всякий случай снял картуз. Женщина, несшая на спине тяжелый мешок, сказала:

— Здравствуй, барин.

Все — и номер в здешней гостинице, и трактир, в котором Мусоргский пообедал, — отдавало глухой, заплесневелой стариной. Из бильярдной доносились удары шаров, за ними следовали либо ругательства, либо восторженные крики. Верткий, нагловатый, но при этом почтительный парень с подоткнутой салфеткой сновал по коридору и на все требования отвечал одинаково:

— Прощения просим. Сию минуточку-с.

Вечером в трактире к столику Мусоргского присели незнакомые люди и, узнав в нем приезжего, услышав, что он из самого Петербурга, стали на один манер, однообразно расспрашивать, что там делается и чего можно ждать оттуда. Когда Мусоргский, в свою очередь, спросил, что происходит тут, он услышал от самого солидного из собеседников следующее:

Перейти на страницу:

Все книги серии Школьная библиотека (Детгиз)

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже