Римский-Корсаков отдавал все силы консерватории. Сделавшись преподавателем, он сам засел за науку с таким рвением, как будто ничего до сих пор не знал. Автор двух симфоний и оперы, он решил начать всё сначала. Это был подвиг художника.

Реакция, мрачный дух притеснения, затхлая атмосфера 70-х годов — все не так мучительно терзало, потому что он был поглощен работой, которая укрывала его от внешнего мира.

Бородин, увлеченный наукой и музыкой, тоже не так горестно ощущал гнетущую тяжесть общественной атмосферы.

Мусоргский же не был защищен ничем. Он, мечтавший об освобождении народа, о борьбе с властями, он, автор «Бориса Годунова», в атмосфере реакции задыхался. Никто из друзей его не страдал так от того, что на смену вольностям 60-х годов пришла казенная, серая безысходность.

Окружающие не видели этого. Они видели нелады в работе Мусоргского и за это готовы были его упрекать: к технике сочинения он относится невнимательно, правила гармонии соблюдает не всегда, слабости свои выдает за оригинальность; речитативами пользуется широко, потому что мелодия плавная ему не дается.

Различие внутренних тяготений было прикрыто различием внешних приемов. Приемы видны были каждому, их можно было оспаривать и высмеивать, а тяготения — о них в кружке теперь говорилось мало: каждый шел своей дорогой.

Стасов — тот понял его, Лист где-то в Веймаре понял, а люди, стоявшие к Мусоргскому близко, иной раз пожимали плечами, дивясь на его новшества.

Стасов давно уже стал поклонником Мусоргского и заботливым другом, но заботиться о Модесте, при его самолюбии, скрытности, гордости, при его деликатной нетребовательности и мягкости, было почти невозможно.

«Хованщина» писалась урывками, хотя обдумывалась непрерывно. Замысел был огромный, больший, чем в «Борисе Годунове». В «Борисе» основой служил пушкинский текст, а тут приходилось создавать всё самому. И, хотя жизнь была не устроена, он терпеливо обдумывал сцену за сценой и многие из них клал на бумагу.

…Он терпеливо обдумывал сцену за сценой и многие из них клал на бумагу.

К стр. 244

Что его привлекло в этом материале? Желание создать образ мятежного народа. История раскольничьего сопротивления составляла для Мусоргского лишь звено великой повести о борьбе за вольность вообще. После «Хованщины» ему представлялась еще одна музыкальная драма, с Емельяном Пугачевым в центре.

Затея была беспримерная, и не людям, молчаливо осуждавшим Мусоргского за незрелость техники, было ее оценить; и не графу Голенищеву-Кутузову, ушедшему в поэзию пессимизма, злобствовавшему там, где дело касалось больших народных проблем.

Только Стасов, которого сильное, крупное, смелое всегда привлекало, сумел стать вровень с замыслами своего друга. Он рылся в архивах, разыскивая материалы для «Хованщины»; все, что относилось к мятежам стрельцов и движению раскольников, он добывал для автора. Шаг за шагом вырисовывались образы Марфы-раскольницы, Досифея, князя Хованского, стрелецкого гнезда, пьяного, буйного и мятежного. Сколько пришлось подбирать, искать, отбрасывать и снова подбирать, чтобы наконец возникла та Марфа, которую ныне знают по «Хованщине»: влюбленная в молодого Хованского, ревнующая его, страдающая от его ветрености и увлекающая его за собой на костер в момент крушения раскольничьих замыслов! Сколько надо было перечитать и продумать, чтобы родился цельный Хованский, вождь стрельцов, самовластный начальник, готовый поднять мятеж против Петра, или Досифей, тончайший политик, держащий в руках раскольничью массу и лавирующий среди враждующих групп!

Нет, все, все требовало работы настойчивой, терпеливой сложной. Живя безалаберно, неустроенно, трудно, Мусоргский продолжал дышать чистым воздухом высоких помыслов и идей.

Денег по-прежнему не было. Все, что он получал, он совал либо Марии Измаиловне, либо вместе с мужем ее тратил в ресторанах. Собственная нерасчетливость утомляла настолько, что он даже не пытался привести свои дела в порядок. Столько замыслов наполняло его, что он иногда сознавал себя богачом. Но в пустых вечерах и бесполезных беседах за столиком уходили месяцы. Иной раз, как во сне, хотелось рвануться, сделать прыжок и порвать с той жизнью, которая затягивала его все больше.

В Петербург из-за границы вернулся Антон Рубинштейн. Между ним и людьми, которых прежде при нем чернили и называли недоучками, больше не стояли ни Русское музыкальное, общество с его интригами, ни консерватория. Рубинштейн услышал симфонию Бородина, «Антара» Римского-Корсакова, наконец, «Бориса Годунова» Мусоргского. Как честный большой артист, он, не колеблясь, признал, что перед ним яркие, самобытные личности и крупные музыканты. Забыв прежнюю рознь, он первый протянул им руку.

Перейти на страницу:

Все книги серии Школьная библиотека (Детгиз)

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже