Голос у охранника становится суровым и просящим; так директор школы умоляюще приказывает хулигану: пока комиссия, вести себя прилично.
Ройтман проявляет божескую милость.
— Ладно, черт с тобой. Одного поставишь здесь, на точке входа, другой спускается к дробильной, ты отстаешь на двести метров.
— Но…
— На двести метров, я сказал. Нам с историком надо будет кое-что перетереть.
Ройтман спрыгнул сам, командно махнул Саларьеву и шатко побежал по неудобным шпалам. Павел семенил за ним; начохраны перескакивал через препятствия бульдожьими прыжками. Один из охранников вернулся к лифту, другой остался сторожить у входа.
На перроне было тихо, а в тоннеле в спину им ударил тухловатый ветер, он звенел в ушах и залезал под воротник комбинезона. Но ветер тут же засосало в черноту, он просвистел, как нарезная пуля, по спирали, и следа от него не осталось.
Они поспешно шагали вдоль рельсов, ощутимо углубляясь вниз. Было тихо и сухо; вдруг сверху полились потоки грязи, под ногами хлюпнула вода; Павел испугался, что промочит ноги, но потоки вскоре прекратились, и воды больше не было. Через несколько минут тоннель опять пробило сильным тухлым ветром, как будто бы они попали внутрь насоса и невидимая сила до конца вдавила поршень. И снова все опасно стихло.
Ройтман замер, оглянулся.
Светильник на его пчелино-желтой каске издевательски бил по глазам, Павел по-бабьи прикрылся ладонью.
— Поспеваешь?
— С трудом.
— Скоро будет незаметный заворот, там запасная полоса на случай взрыва. Тихо свернешь, только свет не включай, ты меня понял? Петровича пропустим, и пока он побежит нас догонять, поговорим.
Ройтман командовал, как мальчик-вожак на войнушке. Первый взвод за мной, овчарка в засаде, три танкиста занимают боевую.
Скорее ощутив, чем углядев отстойник, Павел нырнул в черноту, вслепую сделал десяток шагов, налево, еще раз налево. Остановился, огляделся: мамочка родная, теперь понятно, что такое
Дальним отголоском прозвучали бодрые шаги охранника. И опять беспримесная тишина. Из ее звериного нутра послышалось — придавленное, гулкое:
— Историк!
Павел отвечал свистящим шепотом, который отражался от невидимых стен, обрастал подголосками:
— Тут я, Миша.
И мелко вздрогнул: плеча коснулись пальцы. Как же неуютно быть слепым.
— Вот он ты. Что, страшно?
— Страшно. Как в аду. Пусто, безнадежно. Как будто Бога нет.
— А что, по-твоему, он есть?
— Да. Есть.
— Ты и в церковь, может, ходишь?
— В церковь не хожу. Говоря на вашем языке — обхожусь без посредников.
— А как же без посредников? Без них нельзя. Это я тебе точно говорю. Я знаю.
Голос в беспросветной темноте начинает казаться цветным. В эту самую минуту сипловатый серый голос Ройтмана стал как будто темно-красным, напряженным.
— Хорошо тебе, если веришь. Ты вот с Богом живешь, а я один… Так чего я тебя позвал… во-первых, надо с кем-то говорить, не с Петровичем же, в самом деле… ты не представляешь, тебе просто воображения не хватит, что будет, если в Штатах ничего не перепутали. Это же значит, что я — не еврей. Ты понимаешь, историк? Я — и не еврей.
— Ну, а что тут такого. Я тоже не еврей. И ничего.
— Тебе и не надо. Ты другую жизнь живешь. А я — на этом всё построил. Я в твоей говнорашке — чужой. И у немчуры — чужой. И вы мне все — чужие. А свои мне только ум и хватка. У нас же корни все растут из головы. Им что теперь, расти обратно в землю? Мама, мама, что я буду делать, когда придут морозы-холода?
Слышно было, как голос Ройтмана колеблется. Из красного он стал жидковато-оранжевым.
— Ладно, подождем психовать, надежда умирает последней. Верно, историк? Вот именно. Чего я тебя позвал. Ты знаешь, я теперь не при делах. Пост сдал, пост принял. Это к разговору о посредниках… но ладно, не буду вихлять. У меня есть идея… но если она утечет, лучше тебе было не родиться. Правду говорю. Поверь, дешевле выйдет.
Голос загустел и вспыхнул, по краям пошли малиновые протуберанцы.
— Да не пугайте, Миша. Я, во-первых, не боюсь, а во-вторых, я не по этой части. Если идея по мне, то включусь, а не по мне, так я ее забуду.
— Ладно, мое дело предупредить, а ты послушай.