Теодор не возражал; все равно ее не убедишь. Он разлил вишневку по лафитничкам, чокнулся с Анютой, и сказал: да ладно, это мы проехали, а ты помнишь, как мы познакомились? В семьдесят седьмом, на семинаре! И Цыплакова поддалась. Конечно, помню, как же – я! – могу не помнить?! А ты-то, Федя, ты-то помнишь? А как меня забирал из роддома? Взял Козю на руки, а он большой, уютный, глазки круглые, блестят, и вижу, ты плачешь!

– Аня, кстати. Почему Козя мне никогда не пишет? Ты ему скажи, чтобы писал – хоть два слова, жив-здоров, и ладно.

Так они по-стариковски час-другой пожили прошлым; за окнами распространялись темнота, секретарша, не желая беспокоить, подсунула под дверь записку – ухожу, до завтра…

Было хорошо, надежно и казалось, все у них опять наладится. Но тут часы сыграли полночь – отрешенно, тихо, как шкатулка, спрятанная под подушку. И Анька словно вспомнила, зачем пришла. Снова сжалась, будто завела в себе какую-то пружинку:

– Все. Хватит, Теодор. Повспоминали – будет. Усадьба не усадьба, а ты наподличал. И больше мне тут делать нечего. Не для того я ломала советскую власть, чтобы терпеть позор и лизоблюдство. А когда завтра посадят тех, на кого ты настучал…

– Да куда там посадят, ты что! Пугают от нечего делать.

– Нечего-канечево, а когда начнется, вздрогнешь. Помяни мое слово. И прости, Теодор, я решила уйти. Навсегда. Заявление на отпуск и на увольнение оставлю завтра на столе в предбаннике. Пора уже на пенсию. Прощай, мой дорогой скотина.

Подошла, погладила по лысой голове. Жестковато усмехнулась, сдула с ладони налипшую пудру. Секунду взвешивала – поцеловать? Или не стоит? Все-таки нагнулась, чмокнула в макушку. И пулей вылетела из кабинета. Старенькая девочка на каблуках. Цок-цок-цок. Какая гордая… Не остановишь.

Ладно; он попробует вернуть ее. Потом. После победы. Как в том кино, любимом с детства – в шесть часов вечера после войны.

А на следующий день явился Сёма. Большой, расхлябанный, одетый не пойми во что. Байковая зимняя рубашка на подкладке, ткань слишком яркая, большие желто-сине-красные квадраты, пуговицы не застегнуты, подол торчит, под рубашкой черная футболка. Стеганые брюки из болоньи, лыжные окаменелые ботинки, с окантовкой… Сёме он платил вполне прилично, тот мог бы и купить себе одежды; нет, говорит, мне и так хорошо. А ботинки почему? а потому, что лапы у меня кривые, пока разносишь обувь, семь потов сойдет, а ботинки вечные, с подковами.

– Теодор Кузьмич, не знаю, в общем, как сказать. Я ничего такого, мне все очень даже, но так сложилось… В общем, мне пора.

– Куда тебе пора? Скажите, дорогой мой, яснее.

Мнется, наотрез отказывается сесть. Смотрит в сторону, косым бесполым взглядом. Огромные руки, как плети, по швам.

– У меня там, мама, в общем, заболела. Надо к ней в Ташкент, ухаживать.

– Чем заболела.

Сёма промычал невразумительно… сосуды…

А этого куда несет? Точно что причина не в газете. Политикой Семён не увлекался, ему что нынешние, что вчерашние, что завтрашние – на лыжные ботинки хватит, а больше ничего не нужно. Лишь бы не мешали книжки конспектировать и писать трактат о восстановлении Михайловского монастыря.

– Семён, вы не обязаны мне отвечать. Но. Я вас прошу. Скажите честно. Это из-за церкви? Вы что же, боитесь комиссий?

Семён замялся, стал инстинктивно почесывать руку, хотя аллергия у него прошла бесследно.

– Нет, ну правда мама заболела. Ей нужно денег отвезти, найти больницу… – Упомянув про деньги, Сёма почему-то окончательно смутился, как будто деньги это нечто стыдное. – Но вы, Теодор Казимирович, не подумайте! Я же ничего, я так… Если надо, отвечу. Но мама… Одна, в Ташкенте…

Теодор поднялся из любимого вольтеровского кресла; Сёма выше, Теодор крупнее. Положил свои широкие ладони на мягкие плечи сотрудника; источая справедливость, благодушие и понимание, внушительно сказал:

– Не бойтесь. Я решу. Я открою философы. И этот церковь, он будет наш. Вы напишите мне, сделайте служебную записку. Я распишусь. И тогда отвечаю я. Не уходите, Семён, этого не стоит. И знаете что? попросите отпуск. С того числа, когда отец Борис. С числа, когда философы закрыты… – Он опять запутался в проклятых русских управлениях. – Побегайте на лыжах, отдохните. Через неделю снова приступайте. У вас как, лыжи есть? Или только ботинки?

Сёма весь покрылся пятнами; он что-то хотел возразить, но привычно сдался.

– Я что… я ничего… спасибо, Теодор Казимирыч. А лыжи – есть.

И, цокая ботинками, побрел в сторожку. Ласковый, безвольный, с шелковистой гривой, стянутой резинкой… Есть в нем что-то лошадиное, понурое.

Перейти на страницу:

Похожие книги